Пролитая вода
Шрифт:
– Нет, сынок, мы не притворяемся. Уедем, но ведь и это ничего уже не изменит. Хотя и умирать не хочется. Тебя жалко, так ты еще наш сын, а потом станешь взрослым дядькой.
– А помните, я маленький был, часто говорил: вот когда вырасту, а вы станете маленькими…
– Вот и пришло это время, – мать улыбнулась.
– А мне казалось, что если ты и приедешь, то со своим другом, – проговорил отец. – Хорошо вы тогда дружили.
– С Даней? Нет его. – Встретив встревоженные взгляды родителей, Тенишев поспешил добавить: – Уехал Даня.
– Куда?
Тенишев
– В другую страну. Когда мне его мать сказала об этом, я даже не спросил, куда именно.
– Эмигрировал?
Тенишев улыбнулся. Странно, но это слово ни разу не всплыло в его сознании за все время.
– Просто уехал.
– А родители?
– Остались.
– Не пойму я, и чего ему не жилось тут? Такой хороший мальчик, стихи писал. Сынок, а у тебя таких мыслей нету? Ты же тоже пишешь, и много с Даней общался.
Тенишев улыбнулся:
– Таких мыслей нет. Я вот сюда приехал.
Отец по своей старой привычке расчерчивал тупым концом вилки просыпанную соль на столе, словно складывая слова:
– Судить, конечно, нельзя, трудно людей понять. Ты, сынок, держись, за себя держись. Я вот вспоминаю, ты всегда, как приезжал к нам, на кладбище ходил. Дело хорошее – навестить деда с бабой, проведать могилки. Но я всегда удивлялся: никто не ходит, даже мы только на Радуницу, а ты – каждый раз.
– Я не знал, что ты это замечаешь.
– Не подумай чего плохого, и не замечал я специально, сейчас просто вспомнил… Ты молодой, а такой задумчивый, серьезный, как старик. Но ты всегда такой был. Поэтому я и говорю: держись. Мыслям дай волю, они только тяжелеют. Сейчас вон по деревне пройдись – вместо каждого дома могила. Подъезжал специальный трактор, и через десять минут вместо дома – песок, как и не было ничего живого. Страх смотреть. Я же помню, как эти дома годами строились.
Помолчали, выпили еще, опять не чокаясь, словно каждый решил, что это застолье – поминки. Первый раз выпили, вспомнив бабушку, второй – когда отец сказал о похороненных домах. Рука не тянулась чокаться.
– А отец-то наш привык попивать, – решила добавить немного веселости в разговор мать. – Как узнал, что это радиацию снимает, частенько стал прикладываться. Всю жизнь от одной рюмки голова болела, а тут, смотри, зарозовел, как молодой.
– Да, совсем алкоголик стал, лечиться пора, – отшутился отец. – Как Гиман.
– А что, Гиман не уехал?
– Да куда он уедет? У него и тут дома никогда не было. Он же всегда то в кочегарке жил зимой, когда топил ее, а летом так, где попало. Занял какую-то первую хатку, что освободилась, его и выгонять никто не стал. Как в сказке про терем-теремок.
– А чем живет?
– Да работа всегда находится – у тех, кто остался. Люди и кормят, и поят.
– А много осталось людей, кто?
– Две семьи, наоборот, приехали, беженцы. С Кавказа. А свои – вот Гиман, Мойша, Горелик…
Тенишев чуть не рассмеялся:
– Да у вас тут земля обетованная! Вот куда Дане бы ехать!
– Ага, чистые евреи, ты же знаешь этих мужиков. Я думаю, как раз в насмешку и давались самым пьяницам такие прозвища. Ну, Горелик – может, кто-то в роду погорельцем был, понятно еще. Но Гиман, Мойша – это ж чистая насмешка. Ты же знаешь, у нас подшутят – и пошло, поехало.
– Да, интересно. А вы говорите, скучно живете.
– Да, сын, веселей некуда.
– А у нас прозвище было?
– Нет. По фамилии звали, это в деревне редкость. Наверное, потому, что учителя.
– Странно, почему я сам этого не помню? Обычную жизнь помню все меньше. Почему-то больше сны вспоминаются, особенно один – давнишний, еще до радиации. Будто вся наша улица, все дома по очереди, как птицы, срывались со своих мест и улетали, собирались в клин где-то в далекой высоте и уносились. Этого, правда, не перескажешь, но я видел все из окна своего дома, и сам готовился уже к полету, вцепившись руками в подоконник.
Мать с отцом переглянулись.
– Ну а наш дом – тоже?
– Нет, не помню. Какое-то движение было, но не по воздуху, а так, будто скользил он по земле.
– Значит, не можем мы пока уехать. Да, сынок, кто знал тогда, что сон твой сбудется так страшно. Унеслись все дома. – Отец отложил вилку. – Я иду по улице и боюсь по сторонам смотреть. Представляю все дома на своих старых местах, хотя знаю: все они под землей. Недавно шел так и вижу, сидит мужчина, к дереву прислонился, голову руками обхватил. Одежда городская, приличная, на наших пьяниц не похож. Я подошел. Он поднял лицо, а по щекам слезы текут, и он слова сказать не может, даже поздороваться – это Витька из твоего класса был. Не выдержал, приехал откуда-то издалека на дом свой посмотреть, а дома уже и нет. Сидит, подвывает, как собака, и молчит. Я позвал его к нам – так не смог пойти, попрощался со мной, обнялся и ушел попутную ловить на дороге. Страшное дело. Я тогда еле домой дошел. Сердце сжало, думал, упаду где-нибудь на улице.
– Надо, надо уезжать, – с трудом проговорил Тенишев.
– Уедем, сынок, квартиру же дали в городе. Только не чувствуем, что ждет она нас там. Когда к детям в город приезжали – это одно, а жить там – совсем другое.
– Да не надо ждать этого чувства – ехать надо, и все. Сам же говоришь – сердце. Там же все свои, телефон есть. Вы же поймите…
– Да, понимаем. Только я как представлю там в городе, что ты приедешь сюда, как Витька, у дома сядешь на землю…
– Я к вам туда буду приезжать, не буду сюда, без вас.
Закатный свет оседал на запыленных стеклах окна, и чувствовалось, какой неподвижный и ясный на улице вечерний воздух. Когда-то в такое время улица наполнялась обычным вечерним шумом: скрипели колодезные журавли, звякали ведра, мычали коровы, кто-то кого-то звал через весь луг, и от леса возвращалось эхо. Сейчас было тихо, и в полном покое где-то за далеким горизонтом закатывалось солнце.
– Посижу немного на лавочке. – Тенишев оделся и вышел, оставив сидящих в молчании родителей.
На улице сильно пахло яблоками – в густой траве под антоновкой они лежали, нетронутые.