Пророки и поэты
Шрифт:
У Кафки боль - начало всех отношений, но даже здесь она не тождественна беспросветности. У идущих за ним тема "с миром что-то случилось" непрерывно усиливается, и на смену гомеопатии приходит шоковая терапия "так жить нельзя"...
Пиранделло, Джойс, Кафка лишь начали порывать с эстетикой реализма, Беккет полностью отказался от нее. С него начинается эстетика символа-знака, голой сущности, сигнала, чистой информации, абстракции. Это - экстракт, крутая пятая эссенция Рабле, ее трудно потреблять
Психологизма больше нет, как нет и индивидуальности. Вместо него остается лишь голый итог идеологического воздействия - манкурт со вставными мозгами. То, что для Фрейда было промежуточной истиной, для Беккета стало истиной конечной: своеобразия больше нет, есть бездушные автоматические объективные идеи - персонажи драм абсурда.
Все пути ведут нас к одному и тому же феномену: бегству от человеческой личности к ее эйдосу, к ее чистой идее. От изображения вещей художник переходит к изображению идей.
Сам Беккет формулировал задачу своего искусства следующим образом:
Материал, с которым я работаю, - бессилие, незнание. Я веду
разведку в той зоне существования, которую художники всегда оставляли
в стороне, как нечто, заведомо несовместимое с искусством.
Нашим искусствоведам в штатском хотелось бы представить Беккета как измельчавшего Джойса или выродившегося Кафку, как некогда сгоряча сказал Вигорелли. А он - равный им колосс, "самый глубокомысленный писатель", "единственный, кто решается прямо смотреть в лицо наиболее важным проблемам современности".
Когда открываешь для себя Беккета, никак нельзя отрицать силы
получаемого впечатления, не смею сказать - обогащения, потому что речь
идет об осознании абсолютной нищеты, которое он нам дает. Нищеты,
нашего единственного достояния и богатства. Неисчерпаемой,
ослепительной нищеты.
Некогда доктор философии Серенус Цейтблом говорил о шедевре Леверкюна, который звучит как плач Бога над почившим своим миром, как горестное восклицание Творца: "Я этого не хотел!"
Здесь, думается мне, достигнуты предельные акценты печали,
последнее отчаяние отождествилось со своим выражением, и... я не хочу
этого говорить, боясь оскорбить несообщительную замкнутость,
неизлечимую боль творения Леверкюна разговором о том, что до последней
своей ноты оно несет с собой другое утешение, не то, что человеку дано
"поведать, что он страждет. Нет, суровая музыкальная поэма до конца не
допускает такого утешения или просветления! Но, с другой стороны,
разве же парадоксу искусства не соответствует религиозный парадокс
(когда из глубочайшего нечестия, пусть только как едва слышимый
вопрос, пробивается росток надежды)? Это уже надежда по ту сторону
безнадежности, трансценденция
чудо, которое превыше веры.
Великая в своей безысходности боль трагедий Беккета, питаемая высшим вдохновением, есть этот плач Бога, плач по человечеству, плач, неспособный ни облегчить его бесконечные муки, ни придать им смысл.
Беккет - это и есть развернутое предостережение леверкюновского черта, а его вопль отчаяния - крик отъединенного, отчужденного, одинокого человека, утратившего связи с миром. Но не цинизм отчаяния и не самоглумление одиночки, как интерпретируют доктора с лампасами, а демонстрация того, во что способно обратить нормального человека ненормальное общество.
Шоки непонятного, которые восполняют художественную технику в
эпоху утраты ею смысла, претерпевают превращение. Они освещают
бессмысленный мир. Ему приносит себя в жертву новая музыка. Всю тьму и
вину мира она принимает в себя. Все ее счастье в том, чтобы познать
несчастье; вся ее красота в том, чтобы отказаться от видимости
прекрасного. Никто не имеет с ней ничего общего - индивиды так же
мало, как и коллективы. Она затихает никем не услышанная, без эхо.
Такова, кстати, музыка Холлигера к беккетовскому "Come and Go".
В творчестве Беккета, как ранее у Белого, Джойса, Музиля, сама сущность выступает против своего существования, заявляя ему решительный протест. Чистое, идеальное "я" есть антипод личности, как время - антипод вечности. Это - и высшее торжество и гибель, ибо овладеть собой - значит себя уничтожить. Максимум сознания - конец света, считал Валери.
Мир Беккета - оцепенение и автоматизм. Почти все его герои неподвижны. "Они всегда в одном месте, месте их страданий".
Мир его героев замкнут не символическими цилиндрами или урнами, в которых они обитают, а одномерностью духа человека-массы. Беккету удалось атомизировать толпу и показать, что все ее свойства присущи каждому атому в отдельности. Его герои и есть конформистские атомы-символы, элементы абсурда.
Нет, не драма абсурда, а крик устами своей раны, боль бытия, шекспириана эпохи прогресса и "больших скачков".
Нет, не писатели отравляют жизнь - они ее уже находят отравленной, писал Г. Белль. Беккет ничего не придумывал - подводил итоги увиденному.
"В ожидании Годо" - драма символов, миф об упадке, о тщете бытия, о вырождении, об опасности и бессмысленности действия в эпоху восторжествовавшего прогресса: "Не будем ничего делать. Это безопаснее". Мир одномерного человека примитивен и убог, его ценности абсурдны, сам он безумец. Налицо оцепенение и автоматизм, либо жестокий энтузиазм разрушения - две крайности убожества.