Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки
Шрифт:
– Всыплем ему пять горячих, - предложил Горбылевский и подмигнул мне.
– Бойкот нужно обьявить, - сказала Света Подлубная.
– Я уже объявила. Только остальные с ним разговаривают. Пусть знает, как к нему относятся!
– Это будет хорошая помощь, - сказала мама Хиггинса.
– Кто против?
Против был только Хиггинс. Он сказал, что это очень жестокая мера.
– Ну что ты!
– сказала мама Хиггинса.
– Это же товарищеская помощь. Виталий меня сам просил помочь.
Дербервиля высмеивали, и он даже словечка вставить не мог: сам напросился.
–
– Три дня.
Она ушла. Калерия начала урок. Я прислушивался к мыслям, которые носились по классу, и даже не удивлялся тому, что научился отгадывать, кто что думает. Почти все мысли были насмешливыми, носились три ехидные мыслишки - Шпарагина, Горбылевского и Мишенькина. Две сочувствующие Хиггинса и Чувала. Марат Васильев никак не мог решить, сочувствовать ему или злорадствовать. Зякин был доволен, что мне целых три дня не с кем будет поговорить, - не он один такой. Света Подлубная была удовлетворена, и мысль ее в три слова умещалась: "Давно бы так!"
Я решил, что Дербервиль будет себя вести так, как будто не его бойкотируют, а он сам знать никого не хочет: если разобраться, скучный кругом народ. Дербервиль заскучал и скучал до конца урока. Только вот Шпарага мешал ему скучать. Зловредный человек все громче напевал свою песенку, и уже можно было разобрать слова: "Весел я..." Он хотел сказать, что ему вот весело, а мне нет.
– Шпарага, - сказал я, - сейчас ты поешь, но скоро плакать будешь.
– Хочу и пою!
– ответил Шпарага.
– Мне весело, понял? Вообще-то с тобой разговаривать не полагается, но я тебе все-таки сообщу новость: на следующем родительском собрании мой папа будет говорить о твоем отношении к товарищам по классу.
– Шпарага, - спросил я, - какое мне дело до твоего трепливого папы?
Но он уже меня не слышал, опять напевал: "Весел я!" Я ткнул его под ребро. Калерия заметила и сказал:
– Видите, какой он! Не зря с ним уже никто не хочет дела иметь.
На переменке я остался сидеть за партой: Дербервиль все еще скучал.
Зякин вертелся возле меня, все надеялся, что я подлизываться к нему стану, но так и не дождался. Тогда он сказал:
– Ближе чем на три шага не подходить.
Я встал, оттолкнул его подальше от своей парты и велел не подходить ближе чем на пять шагов.
Шпарага принес мел и разделил нашу парту на половинки, он считал, что бойкот надо мелом отчертить. Зато Люсенька Витович, проходя мимо, улыбнулась мне: улыбаться-то можно.
Хиггинс посовещался с Чувалом, подошел ко мне и сказал, что ни он, ни Чувал в бойкоте не участвуют: это слишком жесткая мера. Дербервиль кивнул и сказал:
– Это разумно.
Пшенка Подавалкин на весь класс прокричал голосом нашего директора:
– Очень полезное педагогическое начинание! Оч-чень!
Но глупей всего повели себя мои телефонные друзья. Горбылевский стал в дверях класса и поманил меня пальцем в коридор. Дербервиль только улыбнулся презрительно. Тогда Горбылевский подошел ко мне и сказал, по-дурацки выговаривая слова, - он для конспирации старался говорить не раскрывая рта:
– Если захочешь поговорить, сделай вот такой знак и иди в туалет - мы придем.
Знак был тоже дурацкий: нужно было приложить палец к носу.
– Иди ты!
– сказал я.
– Хоть отдохну от твоих разговоров.
И вот когда я выдерживал первый натиск бойкота, выяснилось, что не только мама Хиггинса думала о том, как мне помочь работать над собой.
О том, как я подвергся новому педагогическому воздействию и как
один человек на глазах у всех совершил поступок, который вряд ли
поддается объяснению. В этой главе я перекладываю свой
калькулятор из кармана в ящик стола
В класс вошли три десятиклассника. Один вел за руку кроху, того самого, у которого папа знаток жизни: второй очутился возле меня, развернул за плечи и крепко стал держать за руки повыше локтей, а третий... у третьего руки остались свободными. Руки как руки, большие, загорелые. Самый противный из десятиклассников, тот, что кроху за руку держал, попросил "уважаемых пионеров" подойти поближе: сейчас будет проведена воспитательная двухминутка. Я его знал немного - с улыбочкой, к учителям подлизывается. До чего ж я не люблю таких: ведут себя тихонями только потому, что нет у них возможности повоображать. Но уж если представится случай... Как он выпендривался! Что голосом своим выделывал! Он сейчас не помнил, сколько сам подзатыльников малышам роздал.
– По какой щеке он тебя ударил?
– спросил малыша тот, у которого руки были свободными.
Несмышленыш показал на правую щеку. Я хорошо помнил, что съездил его по левой. Но не поправлять же было! Я решил отбиваться ногами, но мои своевольные ноги меня подвели: вдруг засучили, начали лягаться, хотя я еще и готовности номер один не объявил. Десятиклассник обхватил своей ножищей (проклятый акселерат!) обе мои ретивые, и я получил по правой щеке гораздо сильнее мне досталось, чем крохе. Только тогда несмышленыш спохватился, что не на ту щеку показал.
– Нет, по этой, - сказал он.
Ему обязательно уточнить надо было. Эти мне любители правды!
– Это легко исправить, - сказал десятиклассник со свободными руками.
Но когда он сделал ко мне шаг, в лицо ему полетел учебник. Представляете, Чувал бросил! Еще и крикнул:
– Издеваться пришел!
Он побледнел, губы его дрожали - не знаю, от испуга или от возмущения; он поставил на парту портфель, чтобы, как гранаты, доставать из него учебники, но передумал и замахнулся на десятиклассника портфелем. Уже десятиклассник приблизился к нему, хотя Хиггинс и пытался помешать размахивал перед его носом линейкой.
– Я тебя бить не буду, - сказал десятиклассник, - ты и так заплачешь. Скажи маме, чтоб она тебе сегодня температуру измерила.
– Не заплачу!
– сказал Чувал и всхлипнул. Такие передряги не для него.
Пшенка Подавалкин заулюлюкал, другие пшенки подхватили, весь класс их поддержал - вряд ли десятиклассники остались довольны воспитательной двухминуткой. Я ушел из класса, когда все толпились возле Чувала и обсуждали, устоял бы десятиклассник на ногах или нет, если бы получил портфелем по голове; кое-кто поднимал портфель и замахивался, чтоб прикинуть, каков получается удар. Уже наш историк шел на урок, я ему сказал: