Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки
Шрифт:
– Ухожу. Не спрашивайте почему. Все равно не отвечу.
Наверно, вид у меня был аховый. Историк сказал:
– Иди.
Я побродил по городу, потом стал высматривать автомат, чтоб позвонить деду. Но позвонил я почему-то папе.
– Я ушел с урока, - сказал я.
– Мне бойкот объявили. Ты доволен?
– Нет, конечно, - сказал он.
– Иди домой, раз ушел. Вечером поговорим.
– Скажи еще что-нибудь, - попросил я. Мне нужно было, чтобы он сказал что-нибудь утешительное. Он понял.
– Ты стал уж очень толстокожим, - сказал он.
– Вернее, был. Так что, может быть, это на пользу.
Я повесил трубку и пошел домой. Мне казалось, что как только я пойму поступок Чувала, то
Тогда я для успокоения стал считать на калькуляторе. Я прикинул, сколько в нашем городе ворон, сколько воробьев, сколько человек каждый день появляется в городе в рубашке в полоску. У меня вышло тридцать две тысячи семьсот. От такой ясности на душе стало легче. Нельзя ли как-нибудь высчитать поступок Чувала? Но где взять цифры? Я высчитал, сколько Чувал в год съедает своих противных завтраков, сколько делает рисунков, я даже высчитал, сколько необъяснимых поступков за год может совершить такой человек, как Чувал, и хотя в этом тоже была ясность, но к тому, о чем я думал, эта ясность отношения не имела.
Пришел Хиггинс. Он принес мой портфель. Я пригласил его в свою комнату, чтобы показать, как я живу. Хиггинс сказал, что я живу хорошо. Ему понравилось, что в моей комнате два окна, что занимаюсь я за письменным столом, а захочу - могу в кресле посидеть. Хиггинс проверил, удобно ли сидеть в моем кресле, посмотрел, красивый ли вид из окна.
– Шмоточки смотреть будешь?
– спросил я и раскрыл шкаф.
Телефонщики любят порыться в моем шкафу, примерить какую-нибудь из вещиц. Однажды Горбылевский ушел от меня в моей рубашке и носил ее два дня. Нам казалось это забавным. Но Хиггинс в шкаф заглядывать не захотел, даже отвернулся - так он себя вел, как будто рассердился на шкаф. Я закрыл дверцу, и Хиггинс успокоился.
– Вот так, Хиггинс, - сказал я.
– Я-то думал, что ты будешь моим частым гостем.
Хиггинс ответил, что и ему так казалось, но, что поделаешь, отношения не получились, хотя, может быть, они еще и получатся.
– Хиггинс, ты же не ребенок, - сказал я.
– Не получились - надо организовать. Когда мне надо было, я даже с одним старым дирижером организовал прекрасные отношения. Я могу хоть с курицей организовать отношения. Положись на меня.
Хиггинс меня не понял. Он даже стал поглядывать на меня как-то сбоку, как будто я тупица, которому простые вещи надо объяснять. И он мне долго объяснял, что отношения организовать нельзя, потому что это штука сложная. Его послушать, так надо было только прислушиваться и приглядываться, как эти отношения складываются. Он и правда все время прислушивался к себе, у него невероятная память была на то, что он испытывал и чувствовал. Наверно, если бы его спросить: "Что ты сегодня чувствовал в десять минут девятого?" - он бы без запинки ответил. Он рассказал, что сперва почувствовал ко мне симпатию, потому что у нас замечательный разговор получился - ни с кем ему еще не удавалось так здорово поговорить. Но потом он испытал разочарование: когда я начал ему говорить, чтобы он ни с кем в нашем классе не водился - он был рад, что его похитили пшенки. А после того, как я несправедливо обошелся с Чувалом, он испытал возмущение, а к Чувалу почувствовал нежность, жалость и еще что-то. А уж как эти чувства
– Короче, - сказал я, - какое чувство ты ко мне сейчас испытываешь?
Он ответил:
– Неопределенное, смешанное чувство симпатии и осуждения.
Он стал говорить, что все это не так просто, что в этом надо разобраться...
– Ладно, - сказал я, - разберешься - скажешь. Только имей в виду, Хиггинс: в классе у меня много недоброжелателей. Ты, наверно, заметил это сегодня. Не позволяй этим людям влиять на себя!
Мне хотелось, чтобы он еще со мной побыл в этот трудный для меня день, но он заторопился. Он сказал, что отправляется на поиски Чувала. Оказывается, Чувал вскоре после меня тоже ушел с урока и его до сих пор нет дома. Я посоветовал Хиггинсу искать Чувала в парке.
– Дербервиль, - сказал Хиггинс, - в классе говорят, что ты умеешь хорошие советы давать. Посоветуй мне, как успокоить Чувала: уж очень он был не в себе.
– Пусть делает домашнюю работу, - сразу же нашелся у меня совет. Пусть в квартире уберет, выбьет ковры. Это лучший способ привести себя в норму... Его изобрел мой дед.
Когда я открыл перед Хиггинсом дверь на лестницу, то вдруг оказалось, что он не замечает ни двери, ни меня. Я понял, что он обнаружил в себе новое чувство. Мне было интересно, что там ему подвернулось. Я подошел к двери кухни и сделал бабушке знак, чтоб она выключила радио.
– Ну что там, Хиггинс?
– спросил я, когда он встрепенулся. Что-нибудь дельное?
Хиггинс ответил, что обнаружил в себе какое-то новое чувство ко мне.
– Хорошее?
– спросил я.
– Неплохое!
– ответил Хиггинс - Очень интересное, сложное чувство. Должен тебе сказать, Дербервиль, никто не вызывает таких сложных чувств, как ты.
Я спросил:
– Может быть, пора организовывать отношения?
Но Хиггинс отмахнулся. По лестнице он спускался осторожно, чтобы не растрясти новое чувство. Я хотел ему крикнуть, чтоб он заходил и звонил, пока просто так, без отношений, но понял, что это бесполезно: все равно он будет поступать, как ему чувства подскажут.
Я решил, что мне, как и Чувалу, не помешает успокоиться при помощи домашней работы, и стал приводить в порядок свое рабочее место.
Я уже давно не занимаюсь за письменным столом. Когда мне надо писать, я усаживаюсь в кресло и кладу на колени портфель. Мой письменный стол заставлен любимыми вещами. Я стал переносить эти вещи со стола на диван.
Сперва я перенес папину пишущую машинку, которую я держу у себя, чтобы приходящие ко мне люди могли ее подержать, сказать: "Ух ты, тяжелая!" - и спросить: "Сколько стоит?" Потом я перенес со стола на диван деревянный домик с аистом на крыше, потом фарфоровую статуэтку, изображающую двух пьяных охотников, в другую руку я взял бронзовую охотничью собаку с хвостом на отлете - эти вещи надо переносить вместе, потому что хотя собака и бронзовая, но принадлежит она фарфоровым охотникам.
Потом я перенес зверей и птиц, которых охотники могли бы подстрелить, если бы не были такими пьяницами: деревянную лакированную цаплю, бронзовую львицу на мраморной подставке и деревянного медведя, играющего в футбол.
Теперь настала очередь переносить две вазочки, керамическую и стеклянную, - в них я держу совсем уж маленькие вещицы.
Я перенес еще бюст Пушкина, портрет Есенина и портрет еще какого-то поэта (фамилии не знаю: она не уместилась в рамке), китайскую настольную лампу, немецкий чернильный прибор, которым я не пользуюсь, коробку домино, которая всегда должна быть под рукой, и книжку стихов, которая неизвестно как на столе оказалась, скорей всего, папа положил в надежде, что я заинтересуюсь.