Прощание с Россией
Шрифт:
А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед, девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший лейтенант, не волнуйся!"
– Опоздали! Их сразу возьмут!
– тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то выглянувший из первого газика. Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой перчатке, мол, не твое дело.
Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз. Ночь кончилась.
Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький "М-11", затрясся весь, наконец выровнялся.
Летчик
– Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов!
– И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под солнышко.
– Вперед!
– рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто находился на поле...
Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не приходилось.
...Немецкую ракету на парашюте, какую за ночь? раскачивал ветер. Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все надежды...
Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное, костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...
Так я мчал, пока не ухнул в огромную зеленую яму. Забыл, саперы приезжали на прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных рубахах, другие в гимнастерках.
Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки, "раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны, порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.
Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на животе обратно.
Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал обессиленный, отупелый.
Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от частой сушки валенки и - взглянул в набитую доверху яму. Исчезла отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью, которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных парней:
– Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня не выколотить...
И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.
Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел
За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...
Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой, кто идет!"
Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал коченеть. Руки, как деревянные.
Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.
Несгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.
"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто...
И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "лыжей" рядом, в крошечной землянке.
Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь досчатая, доски необструганные, шершавые.
Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала, звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в которое изверился.
Заспаный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:
– Что тебе?.. Заходи!
Я оглядел землянку - "Лыжи" не было; начал лопотать...
– Погодь!
– сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо, шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной зажигалки:
– Давай по порядку...
Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской. Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:
– Выйди наружу. Жди!..
За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с очередного ночника... Немецкая "САБ" погасла. Тьма стала непроглядной.
Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг Конягина, земляк, вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув ко мне головы. Я понял это так: Все! Никто не спасет!
Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут, чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось, пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону, прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и - исчез в свистящей поземке.
Инженер-капитан Конягин поглядел на мое лицо, вытащил бутылку, заткнутую белой ветошью для протирки моторов. Налил мне стакан водки, сказал: - Быстро!
Я выпил залпом, он подождал, пока я обрету цвет живого... И сказал мне, как всегда, единым духом: