Прощай, Африка !
Шрифт:
Обо всем этом он сам рассказывал мне, когда бывал у меня в доме. Он часто спасался у меня -- уж очень неуютно ему было в собственной хижине. Местные мальчишки, которых я посылала прислуживать ему, то и дело сбегали, потому что он их пугал, налетая на них сослепу и грозно размахивая палкой. Но когда он бывал в хорошем настроении, он сидел на веранде с чашкой кофе и вдохновенно распевал старые датские патриотические песни. И ему, и мне доставляло большую радость говорить по-датски, и мы с удовольствием болтали о всяких мелочах, касавшихся нашей жизни на ферме. Но иногд" моему терпению приходил конец: уж если он пришел и уселся, заставить его замолчать и уйти было очень трудно, и, встречаясь с ним, я, конечно, всегда вспоминала
Он был замечательным мастером -- плел рыболовные сети, как он сам говорил, "лучшие сети в мире", а в своей хижине на ферме делал так называемые "кибоко" -- длинные бичи, вырезанные из шкуры бегемота. Он покупал у туземцев или у фермеров с озера Найваши шкуру гиппопо
тама, и если шкура попадалась хорошая, из нее можно было сделать целых пятьдесят "кибоко". У меня до сих пор хранится хлыст, который он мне подарил -- отличный хлыст. Но от этих шкур вокруг его дома стоял прескверный запах -- такая вонь обычно идет от гнезд старых стервятников. Позже, когда я выкопала у себя на ферме пруд, старый Кнудсен частенько сидел на берегу, в глубокой задумчивости, а его отражение вертикально уходило в воду вниз головой -- ни дать ни взять, старый альбатрос в зоопарке.
Но в хрупком теле, под впалой старческой грудью у старого Кнудсена билось бесхитростное, пылкое, порывистое и неукротимое сердце задиристого мальчишки, готового всегда ринуться в драку. Он был великий романтик, борец и воин. Он умел ненавидеть как никто, всегда кипел возмущением, злился почти на всех людей, на все -- учреждения, с которыми ему приходилось сталкиваться, призывал на их головы гнев Божий, молнии и громы, и, как говорит датская пословица, "рисовал черта на стене"с размахом Микеланджело. Он приходил в восторг, когда мог натравить людей друг на Друга -- так мальчишка стравливает двух псов или кошку с собакой. Нельзя было не поражаться, видя, что душа старика Кнудсена, не сломленная тяжкими испытаниями, даже теперь, когда его, так сказать, занесло в тихую гавань, где он мог приткнуться к берегу и спустить паруса -- что эта неуемная душа жаждала бурь и сражений, как душа мальчишки. Я преклонялась перед ней, как перед духом неистовых скандинавских воинов-берсерков.
Говорил он о себе только в третьем лице, называя себя "Старик Кнудсен", и бахвалился без всякого удержу. Нет на свете ничего такого, что оказалось бы не по плечу Старику Кнудсену, не сыскать такого силача, которого не мог бы сбить с ног Старик Кнудсен. Ко всем людям он относился со странным пессимизмом: предрекал им всем скорый, страшный и заслуженный конец. Но по отноше
нию к себе он был пламенным оптимистом. Незадолго до смерти он поведал мне, под страшным секретом, свои грандиозные планы. Они принесут Старику Кнудсену миллионы, а его враги будут посрамлены навсегда. Он рассказал мне, что собирается добыть со дна озера Найваща около ста тысяч тонн гуано, которое накопилось с незапамятных времен от птиц, плававших по этому озеру. Кнудсен даже сделал последнее неимоверное усилие -- он сам отправился с фермы к озеру Найваша, чтобы на месте изучить обстановку и составить план работ. До самой смерти он носился со своими ослепительными прожектами. Они были дороги его сердцу -- ведь речь шла о водных просторах, о вольных птицах, о спрятанных сокровищах; его мечты отдавали терпким ароматом радостей, о которых не подобало откровенничать с дамой. И он уже видел в мечтах, как он, Старик Кнудсен, словно божество с трезубцем, правит морями. Не помню, объяснил ли он мне, каким способом собирается добывать гуано со дна озера.
Великие подвиги и все победы Старика Кнудсена совершено не вязались с обликом беспомощного жалкого старца, который мне об этом рассказывал; в конце концов, я почувствовала, что это две отдельные личности, и что передо мной была как бы его тень -- тщедушный, немощный человек, который посвятил свою жизнь до самой смерти тому, чтобы превозносить до небес и прославлять имя Старика Кнудсена. Ведь именно он видел Старика Кнудсена таким, каким никто, кроме Создателя, никогда не видел, а потому Старик Кнудсен и не терпел еретиков, сомневавшихся в том, что он рассказывал.
Только один-единственный раз я услышала, как он говорил о себе в первом лице. Это было месяца за два до его смерти. У него был серьезный удар -- от такого же удара он и скончался --и я, не видя его у себя целую неделю, отправилась к хижине узнать, что случилось, и нашла его
на кровати в пустой и грязной хижине, где нестерпимо воняло шкурой гиппопотама. Лицо у бедняги было пепельно-серое, незрячие глаза глубоко запали. На мои вопросы он не отвечал, и я долго не могла добиться от него хоть слова. И только когда я собралась уходить, он вдруг еле слышно прошептал: "Я очень болен". Тут уж было не до разговоров о "Старике Кнудсене", который, разумеется, никогда не болел и не просил пардону: передо мной лежал его смиренный служитель, впервые позволивший себе пожаловаться на свои беды и муки.
Старику Кнудсену было скучно жить на ферме, иногда он запирал дверь своей хижины, куда-то пропадал, и мы о нем не имели никаких вестей. По-моему, это чаще всего случалось, когда он узнавал, что кто-то из старых приятелей-первопроходцев, один из участников той прежней славной жизни, явился в Найроби. Кнудсен уходил на неделю или на две, и когда мы уже начинали забывать о нем, он возвращался совсем больной и до того измученный, что не в силах был отпереть собственную дверь. Несколько дней он не давал о себе знать. Мне кажется, он боялся меня, боялся, что я буду его упрекать за эти дикие выходки, и что теперь, пользуясь его слабостью, возьму над ним верх. И хотя Старик Кнудсен иногда распевал песни про верную подружку моряка, влюбленную в море, сам он в глубине сердца не доверял женщинам, считал их прирожденными и убежденными врагами всех настоящих мужчин: дай им только волю, а они уж постараются помешать человеку повеселиться всласть.
Перед смертью он не был дома недели две, и никто даже не зйал, что он вернулся. Но на этот раз он сам решил нарушить свой обычай, пошел ко мне по тропинке, которая вела от его дома к ферме через плантацию, и тут вдруг упал и умер. Мы с Каманте нашли его тело на этой тропинке, когда к вечеру пошли искать грибы в
долине, в молодой травке; стоял апрель -- самое начало долгих дождей.
Хорошо, что его нашел Каманте -- он единственный из всех у нас на ферме симпатизировал Старику Кнудсену. Ему было даже интересно встретить такого же чудака, как и он сам, Каманте иногда даже носил старику яйца от наших кур и следил за его "тотошками", чтобы те не сбежали от него насовсем.
Старик лежал на спине, шляпа его откатилась в сторону, когда он упал, глаза были полуприкрыты. Вид у него был спокойный, полный достоинства. И я подумала: "Так вот ты какой на самом деле, Старик Кнудсен".
Я хотела перенести его к нему домой, но знала, что звать на помощь кого-нибудь из туземцев, работавших поблизости, бесполезно: они бы мигом разбежались, увидев, зачем я зову их. Тогда я велела Каманте сбегать ко мне домой и позвать Фараха, чтобы он мне помог. Но Каманте не трогался с места.
– - Зачем ты велишь мне бежать туда?
– - спросил он.
– - Ты сам видишь, -- сказала я, -- не могу же я одна нести этого старого бвану, а вы, кикуйю, по глупости боитесь трогать мертвого человека.
Каманте иронически, негромко рассмеялся: -- Опять вы забыли, мсабу, что я христианин!
– - сказал он.
Он поднял ноги покойника, я -- голову, и мы отнесли его в хижину. Нам приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух, и Каманте становился навытяжку, уставившись на ноги Старика Кнудсена, -- вероятно, так провожали усопших монахи шотландской миссии.