Прощай, Акрополь!
Шрифт:
— Ты радуйся, а мне дай нож. Есть хочу! — грубо сказал Лесной Царь, и я, только что любовавшийся его плавной походкой, его пальцами, наполнившими мне душу мелодиями ночной бахчи, взглянул на него неприятно пораженный.
— Значит, мне эти две, — сказал он и сгреб обе половины разрезанного арбуза, — а вы можете поделить вон ту, что висит над вырубкой. Боюсь только, нож затупите, пока будете резать…
Сам он уже пробовал первый кусок. Арбуз, видно, был сладкий и сочный, потому что лесник жадно вырывал большими, торчавшими вперед зубами огромные куски и глотал их, вытягивая шею; по шее пробегал неверный отсвет костра,
— Не все в этом мире сводится к еде. Порой человеку достаточно прикоснуться к чему–нибудь красивому, — возразил было я, но сам смутился от ходульности своих слов.
— А мне недостаточно! — вытирая рот рукавом рубахи, сказал Лесной Царь (рукав порозовел от арбузного сока). — Ты можешь лето прошляться по лесу, сбивая ноги о коряги и раздираясь в кровь о колючки, чтобы осенью все деньги потратить на книжки и другую ерунду, а мне надо купить хлеба ребятишкам, корма поросенку и гвоздей, чтобы сколотить свинарник… Я люблю и бабу ущипнуть, и рюмочку пропустить — вот ради чего я таскаюсь по лесам и оврагам. Ты можешь издали порадоваться пестрой бабьей юбке, а для меня это дело пустое. Мне нужно руками ее измять, нужно, чтобы баба побрыкалась, прикинулась, будто сопротивляется…
— До чего же мы дойдем? — поддержал меня паренек. — До состояния домашней скотины, которая тогда только и рада, когда ей подбросят в ясли немного сенца?..
— Дойдет до того, до чего ваши забитые чепухой черепушки никогда не дойдут! — сказал Лесной Царь и повернул к пареньку лицо, наполовину затененное козырьком, — Ты мне денежки подавай, а не пустые наставления. Я постарше тебя, и эта башка — может, она и кажется тебе дурной — до многого доперла. Жизнь тебя еще пообломает, коли живы будем, встретимся еще где–нибудь на ярмарке — только гора с горой не сходится, — позовешь ты меня в корчму, угостишь пивцом и — дай бог, чтоб набрался ты к тому времени ума–разума, — скажешь: «Прав ты был, дяденька, когда балакали мы с тобой у костра. Кружился я попусту, как летучая мышь вокруг луны. Глупость моя от доброты шла…» А я тебе отвечу: «Держи кулак наготове и время от времени подноси его к чужому носу — пусть уважают, так их разэтак!»
Я смотрел на него (он доедал уже последний кусок арбуза, врезаясь ножом до самой зеленой корки) и всей душой желал, чтобы не нашлось на свете такой корчмы, где бы Лесной Царь мог встретиться с моим другом и сказать ему свои горькие слова.
Мы сидели допоздна, подбрасывая в костер сухие виноградные лозы, они трещали и осыпали нас искрами. Сначала мы отстранялись, но потом переставали обращать внимание — алые искры, покружившись, падали нам на плечи, но не обжигали, а мгновенно гасли, превращаясь в легкие чешуйки пепла. Бахча, озаряемая пляшущими язы–асами пламени, то приближалась к нам, кудрявясь зеленой ботвой, то отодвигалась к лесу, притаившемуся, полному загадочных движущихся теней.
Мы грели руки над костром. В его свете они становились бледно–коралловыми, почти прозрачными; пристально вглядываясь в ладони, я видел сложное переплетение вен, а за ними угадывал колышущиеся язычки пламени, мне казалось, что я вижу даже очертания углей. Может, это и не так, но тьма летней ночи и обступивший нас лес с его прохладой и сонными шорохами будоражили мое воображение.
Руки Лесного Царя тоже шевелились над костром, выбирая
Я слышал, что несколько лет назад Лесной Царь стрелял в мальчика из села Малая Кутловица, ловившего рыбу под железнодорожным мостом, и ранил его в бедро. Теперь тот мальчик (ему уже время жениться) ходит на деревянной ноге.
Впервые я видел руки, стрелявшие в человека. Я представил себе, как эта самая ладонь, освещенная сейчас пламенем костра, прилаживает к плечу ружейный приклад старого бельгийского карабина времен первой балканской войны, как прищуривается глаз — в нем, качаясь, отражается мушка — и палец ищет курок.
А руки мальчика в это время шарили вдоль опор моста (я с детства помню, что крестьяне из его села всегда ловили здесь). Мокрый подол рубахи плескался в воде. Усачи проскальзывали между пальцами, а в горсти оставалось ощущение чего–то гладкого и стремительного, отскакивающего, как пружина, — я сам когда–то испытал это чувство.
И вдруг окрик: «Стой!» — и сверкающая кокардой форменная фуражка среди ракитовых кустов на том берегу, и звяканье патрона, скользнувшего в ствол, толкаемого затвором…
Я подбрасывал в огонь хворост. Пламя вспыхивало и отгоняло призрак мальчика, у которого в кармане шевелилось несколько рыбешек. Но когда треск сушняка смолкал, мальчик снова возвращался под каменную арку моста и, судорожно засовывая в штаны мокрую рубашку, искал глазами то место, откуда донесся предупреждающий окрик.
— Я в человека стрелял. На собаку ни разу руки не поднял, а в человека стрелял, — сказал как–то вечером Лесной Царь, словно разгадав мои мысли. — Потому что собака не способна прочитать закон и запомнить. Она может тебя облаять, но брось ей корку, и она хвостом завиляет и будет стеречь твой дом. А человек, черт его подери, упрямо попирает закон. На меня надели погоны и ружье мне дали — я его дома оставил, потому как мы сейчас лес меряем и оно мне ни к чему, — но, коли понадобится, я и родного отца к стенке поставлю, ежели он, конечно, провинится, и заставлю дрожать!.. Закон придумали люди побашковитее нас! И кто его не соблюдает, тому плохо будет!..
Руки над костром молчали, став совсем реальными, — мрак лишил костер его рентгеновой магии, — под ними лежал только пепел и серебряная тишина засыпающего огня. Но мне все чудилось, что указательный палец Лесного Царя (он в это время нервно поправлял сползшую с плеча шерстяную фуфайку) лег на курок бельгийского карабина и прищуренный глаз, в котором отражается колеблемая дыханием мушка, ищет сердце того, кто, засунув в мокрый карман несколько рыбешек, дерзнул попрать непоколебимые устои закона.
А может, он уже целился в чье–то другое сердце?
Много закатов истлело над холмами. Разгорались новые, но и от них тоже оставалась лишь горсточка небесного пепла. Заплата на рубашке паренька, орудовавшего рулеткой, прохудилась, брови его совсем выгорели.
Я не знал тогда, что пройдут годы, а они будут иметь все тот же цвет высокого летнего солнца… Мой друг станет летчиком, он будет бороздить небо вдоль и поперек, а я — получать от него открытки и письма в конвертах, измятых дальним путешествием; с почтовых марок на меня будут глядеть желтоклювые попугаи и розовые колибри, сидящие в чашечках диковинных цветов.