Прощай, Ариана Ваэджа!
Шрифт:
— Ну, а теперь рассказывайте, что с пареньком-то приключилось, вижу, нога у него не слушается, да это еще полбеды — сам-то он смурной, как осенний лист...
— Это как? — тихонько переспросил Арбенин, обращаясь к Степанычу.
— Ну как сказать тебе... — зашептал тот. — Лист вроде живет еще, а уже — слетел с дерева!
Арбенин помрачнел. Это что же за такая знахарка, если прямо с ходу всю надежду на выздоровление отбивает?
— Сверзился он, Евлампия... — начал Степаныч. — Вот с приятелем своим был в пещере Дивьей, да там и... сверзился... в пропасть...
—
Арбенин помог ей уложить Сиротина на широкую скамью, и целительница круговыми движениями начала водить по голове. Затем ее руки скользнули по груди, едва дотрагиваясь до тела, и потянулись вдоль ног. Что уж там чувствовала она — непонятно, но, видно, что-то нащупала на ногах, даже и не касаясь их. Движение ладоней к ступням приостановилось и Евлампия начала ими кружить-вертеть вокруг правой коленки и точно так же — вокруг ступни.
Сделав для себя какие-то выводы, она вышла из горницы на кухню и принесла оттуда три свечи, воткнула их в нечто вроде подсвечника — он и стоял на столе, видно для таких случаев, и зажгла. Степаныч подал ей деревянный ковш с водой, она поставила его перед свечками и начала бубнить:
— На море, на окияне, на острове на Буяне, на голой поляне, под дубом мокрецким сидит раб Божий... как имя-то?
— Богдан он, — подсказал Арбенин.
— Раб Божий Богдан, — вполголоса декламировала она, — тоскуя, кручинясь тоской неведомой, в грусти недознаемой, в кручине недоказанной... Щемит, болит головушка, немил свет ясный, постыла вся родушка... Идут восемь старцев со старцем грозным, незваны, непрошены. Нашла беда лихая, залегла в сердце раба Божия Богдана.
Евлампия перевела дух, провела рукой над ковшом с водой и нараспев продолжила:
— Встали восемь старцев со старцем грозным... и сломали тоску! За околицу кинули, от востока до запада, от реки до моря, от дороги до перепутья, от села до погоста. Нигде тоску-отчаяние не приспрятали, нигде не укрыли! Кинулась тоска на остров на Буян, на море на окиян да под дуб мокрецкий. Заговариваю я раба Богдана от лихой тоски по сей день, по сей час, под сию минуточку. Слово мое никто не превозмогнет. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
В это время три огонька заколыхались, словно на ветру, влево-вправо, и потянулись от свеч черные вихри дыма. Мелкими такими колечками...
На лице Арбенина появилось недоумение. И при чем тут тоска? Но хозяйка, видимо, знала толк в подобных делах. Закончив наговор, она повернулась к Арбенину:
— Пока на сердце грусть-тоска, не будет никакого излечения.
Потом она взяла ковш и сбрызнула водой лицо и руки Богдана:
— Вот так-то лучше!
Он лежал не шелохнувшись и не проронив ни слова. И только лишь на лице, до этого с отпечатанным выражением внутренней боли, пробежала волна какой-то живинки. Его глаза вроде чуть повеселели, а скорбные морщинки у переносицы — разгладились.
Знахарка обратилась к Степанычу:
— Лечить его надо! Беспамятный он!
— Знаю, Евлампия...
— Нам надо в Чердынь сегодня... — начал было Арбенин, но старик его резко остановил:
— Куда собрался-то? На свою погибель да на погибель своего друга? Вот и Христофор тебе наказал не рыпаться!
Он просительно посмотрел на Евлампию — только от нее и зависела судьба его гостей. И та, сделав для приличия паузу, сообщила:
— Помочь могу! Но и вы мне помогите! Вот ведь человек без дела здесь ошивается, а мне надо и дров на зиму наколоть, и огород прибрать...
Она смотрела на Арбенина таким проницательным взглядом, что он тут же и выдал:
— Как скажете! Правда, опыта уменя нет...
— Было бы желание! — вставил Степаныч. — А научиться всему можно...
***
Степаныч с Арбениным вышли из хаты Евлампии, когда солнце стояло в зените. Вторая половина июля выдалась необычайно сухой и почти безветренной. Так что солнце прожигало острыми лучами до костей. Знойный воздух висел над землей звенящим маревом, спрятаться от которого можно было разве что в тени... да и то — только там, где воздух не застаивался.
— Духота-то какая! — Арбенин поправил сбившиеся на глаза каштановые пряди. — Вот бы дождика!
— Подожди еще немного — и будет он... родимый! — усмехнулся старик. — Еще и с благодатью вспомнишь жару!
— А что? Здесь бывают сильные дожди?
— Здесь, Коля, все сильное: и жара, и дожди, и — морозы!
Вот так, за разговорами, они незаметно дошли до стариковской хаты. Надо, все же, и вещички забрать. Чего их разбрасывать по Ныробу?
Степаныч пошушукался с Ефросиньей и та принесла на дорожку, как и полагается всем путникам, шмоток сала, буханку вчерашнего хлеба да свежих огурчиков, видать, со своего огорода. А когда Арбенин поднял возле порога оставшийся богдановский сапог да зуб мамонта, старик хитро прищурился, а потом и выдал:
— Ладно, уговорил ты меня... так и быть — подарю тебе свою птицу! И для чего мне ее держать, когда уж и помру скоро? А тебе... видел по глазам, как они засветились-то, глядишь, она и сгодится.
Арбенин не выдержал и тепло обнял старика.
— Да ладно тебе... — улыбнулся тот. — Мы ж еще и не прощаемся. Но вот птицу лучше при себе держи...
***
Когда он вошел с котомкой и сапогом в руках в избу Евлампии, та сидела в ногах у Сиротина, сцепив руки на замок, и шептала:
— Так помнят святые евангелисты слово Божие, так крепка и нерушима и никем не сокрушима память моя. Аминь.
Видимо, читала заговор на укрепление памяти.
— А, вернулся уже? Пособи мне, нужно передвинуть скамью в другое место.
— Куда же?
Чтобы изголовье смотрело на север. Вот сюда...
Поднатужившись — крепко сколоченная лавка вместе с Богданом была все же тяжеловата, они подтянули ее как можно ближе к табуретке, на которой стояла кринка с водой, прикрытая холщовой тряпицей.
— Ты-то не знаешь, верно, о том, что наша родниковая водица все болезни из человека вытягивает, — певучим голосом проговорила Евлампия. — Только из этой посудины сам-то не пей, да и не трогай ее семь дней...