Прощай, эпос?
Шрифт:
Владимир Николаевич Турбин родился в 1921 году в Харькове. В 1950 году окончил филологический факультет МГУ, еще через три года — аспирантуру. Кандидат филологических наук, с 1953 года — преподаватель кафедры истории русской литературы МГУ. Автор книг: «Пушкин, Гоголь, Лермонтов. Об изучении литературных жанров» (1978), «Герои Гоголя» (1983) и многих статей по проблемам классической и современной литературы; с 1950 года печатается в «Комсомольской правде», «Литературной газете», «Литературной России», «Советской культуре» и в журналах «Аврора», «Дружба народов», «Знамя», «Искусство кино», «Новое время»,
Статьи В. Н. Турбина переводились на английский, французский, немецкий, испанский, португальский, итальянский, польский, чешский, греческий и финский языки.
О puukko, о стереотипе врага, о доносах и шмономании
— Та-а-ак, а где у вас финский нож?
— Финский нож? — говорю. — Чего нет, того нет; знаете ли, не обзавелся ножом, ни к чему мне.
Но чиновник не верит. Вкрадчивый и какой-то вертлявый, он уселся напротив меня, vis-a-vis; не уйду, мол, пока не выложишь.
— Вы по-честному мне, как отцу родному, скажите…
Бормочу, что отца, инженерного офицера, прошедшего три огромных войны, я давно схоронил, что хорош он был или плох, но другого отца мне не надо, не затем я с семьей, добросовестно проработав три года в Финляндии, прибыл в Выборг. А таможенник сердится; тут, по-моему, властно орудует неотвязный стереотип: Финляндия — финка.
И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная!. Успокойся…Для Есенина финский нож — это нечто кошмарное, тревожная греза матери, неотъемлемая принадлежность притонов. Но в Финляндии финку, puukko, вы можете купить в огромном универмаге, в киоске типа наших киосков «Союзпечати», на рынке в любом городке. В пересчете на наши деньги рубля за три, хотя, если puukko побольше и орнаментом изукрашен, то доходит и до десятки. И при этом финны почему-то не стремятся всаживать друг другу под сердце смертоносные лезвия: за годы, с ними проведенные, я подобного не видел, о подобном не слыхивал.
Понимаю: у нас репутация финки совершенно особенная; финский нож — опоганенный вариант благородных кинжалов, кавказских и прочих. Те — возвышенны, драматичны.
Меланхолический Якушкин, Казалось, молча обнажал Цареубийственный кинжал,—вспоминал, как известно, Пушкин. А Лермонтов даже уподоблял кинжалу — не финке же! — слово, стихи поэта. В общем, кинжал благороден, священен. Он идеологичен. Финка же вульгарна и низменна; и не стал бы я связываться с нею уж хотя б потому, что давно научился я ощущать своеобразную поэтику, каждой вещи присущую: в каждой вещи идея воплощена, и в идее финки есть что-то отталкивающее. Да к тому ж и закон: финнам можно, а нам нельзя. Есть запрет на ввоз риukko, так уж нечего тут рассуждать.
— Не хотите вы в мою лояльность поверить, — увещевал я таможенника, — так поверьте, что просто не стал бы я карьерой на старости лет рисковать. Обнаружили бы у меня puukko, составили б акт. То да се, член партии, преподаватель университета и холодное оружие протащить попытался… Скандал же!
Но не внял таможенник. Все переворошил: поползли из коробок, из чемоданов детские штанишки и платьица, игрушки, исподнее, мало ли чем за три года разжились. Появилась на свет и дубленка, венец мечтаний всех лиц, командируемых за рубеж. А ножа все не было, не было, и почудилось мне, что любимая кукла дошкольницы-дочки, нервозно отброшенная в угол купе, взирает на таможенника ехидно, даже с сарказмом. Он ушел, лязгнув дверью, a l’anglaise, не попрощавшись ушел: вероятно, обиделся. И всплывает интереснейшая социально-психологическая закономерность: подчинение людей стереотипам, создаваемым… ими же. Уж не стали ли мы снова язычниками какими-то, повернув историю на тысячу лет назад? Стереотип, это ж идол. Поначалу он незрим, умозрителен, но он рвется к материализации. К воплощению рвется в ком-то или же в чем-то: в человеке, в якобы совершенном человеком деянии. В ситуации. И тогда стереотипы оказываются сильнее реальности, достовернее фактов.
Изощренная система стереотипов угнездилась в сознании выборгского таможенника: человек, возвращающийся из Финляндии, должен где-то припрятать финку, а таможенник обязан ее найти. Это мини-стереотип. Но проглядывал и другой; я назвал бы его стереотипом… обыска, стереотипом обнаружения тайника. Я прошу извинить мне вульгарность, но вульгарное словцо обладает порою выразительностью особенной. В словари XXI века новый Даль, новые Ушаков или Ожегов непременно включат «лагеризмы», лексемы, пришедшие в общенародную речь из тайного быта лагерей или тюрем: обыск — «шмон» (и глагол образовали «шмонать» — обыскивать). О стереотипе шмона я поделюсь наблюдениями.
У истоков нашей литературы — «Ночной обыск», поэма Хлебникова. Замечательна запечатленная в ней особая радость, радость вторжения в чужую интимную, сокровенную жизнь, в ее закоулки, причем вторжение это легализовано и осуществляется оно от имени силы, умноженной на закон. Обыскивающий — всегда победитель, обыскиваемый же повержен, разоружен (при обыске первым делом стремятся найти хоть какое-нибудь оружие). Вломившиеся в дом моряки находят притаившегося белого офицера и тут же разоблачают его, причем Хлебников первым из всех наших писателей и поэтов показывает слияние, единство двух акций: разоблачить, то есть выявить «классовую природу» врага, его «социальную суть», и раздеть его — уже безо всяких метафор, буквально.
— Рубаху снимай, она другому пригодится, В могилу можно голяком. И барышень в могиле — нет. Штаны долой И все долой! И поворачивайся, не спи — Заснуть успеешь. Сейчас заснешь, не просыпаясь!Идеальный исход, финал обыска — расправа: убийство разоблаченного и в буквальном, и в переносном смысле. И в одном лишь эпизоде поэмы предсказан и разгул разоблачений, и обысков тридцатых годов, и сла-а-абенький отзвук их в действиях вертлявого таможенника на станции Выборг: он тоже жаждал разоружить меня и тоже расшвыривал по купе разную одежонку: и рубахи, и штаны, и дубленку.
Неожиданное продолжение традиции Хлебникова появится в жутковатых рассказах Зощенко… Обысков, правда, там нет; но люди там сплошь и рядом разгуливают по улицам городов нагишом; это раз-обла-ченные люди, как бы воплощающие собой некий конечный идеал тоталитарного государства: разоблачить всех, всех до одного, до последнего. Великолепна сцена и у Булгакова, в «Белой гвардии»: ловко спрятал домовладелец Лисович, Василиса, сокровища, ан бандюги-то их углядели, нагрянули с обыском при фальшивом мандате каком-то, и поминай как звали. И в романе «Мастер и Маргарита» по доносу выходцев из ада производится шмон, обыск у управдома: глядь, валюту нашли. Бесконечны обнаружения тайников и в детективных романах, да и в документальных балладах о тех же таможенниках то и дело оказывается: почувствовал что-то неладное, обнаружил, предотвратил.