Прощай, пасьянс
Шрифт:
Соболя в их лесах немного, поэтому Федор ездит скупать его в Сибирь. Он выбирает шкурки с длинным мехом, такие соболя называются пышными. Их обычно связывают по сорок штук в один пучок, в сороковик. Потом собирают в партии: лучшие — с лучшими, средние — со средними. Бывают и низкого сорта, но и на них есть свой спрос. Такими сороковиками везет он их на ярмарки. А если кто-то хочет купить поштучно — он может уступить, но цена будет выше. Вот и сейчас у Федора приготовлены прекрасные сороковики к отплытию в Америку. Висят в темном амбаре, спрятанные подальше от солнца. Потому что на солнце они теряют свой черный цвет.
Это в последние годы Федор перешел на соболя.
Но жене-то соболью шубу здесь сшили, в Лальске, хотя он сказал Марии, что она от мадам Шер-Шальме, с Кузнецкого моста.
Он улыбнулся, как улыбается человек, который придумал что-то простое, которое всем остальным по какой-то случайности не пришло в голову. Правда, придумать-то он придумал, но Севастьяна Буслаева дело довела до конца. Вместе со своим воспитательным домом.
Кстати, и она тоже после отцовской экспедиции в Китай стала другая, совсем осмелела. Ум ее, как ум каждого человека, вышедший из-под спуда, стал таким изобретательным, что только диву даешься.
Федор прервал свои размышления и остановился. Он обнаружил себя подле входа в Богоявленскую церковь. Этот храм тоже последствие похода в Китай его батюшки. Он выстроил его на свои деньги после удачного возвращения.
Что ж, Степан Финогенов развернулся тогда на зависть всем. Молва о нем и его свершениях долетела, как на крыльях голубя-почтаря, до самой Вятки, передохнула там и понеслась дальше. До Москвы. Потому как батюшка выстроил тогда не только эту церковь, но и рядом с ней воспитательный дом, в который привозили деток из разных мест, подкидышей и сироток, но и богадельню с церковью Ивана Предтечи. Для всех страждущих покоя и крова.
Федор закинул голову. Всякий раз, оказавшись рядом, он не отказывал себе в удовольствии полюбоваться колокольней при этой церковке, на деревянных столбах. Хорошо и покойно здесь детям-сиротам и вдовам неприкаянным. Мир в душе — что может быть лучше? Как бы сам Федор хотел сейчас такого мира и покоя в своей душе. Но мысли точили.
Если бы в другое время собирался он в столь дальний переход, то его больше всего на свете занимали бы расчеты: удачно ли он купил бригантину — за три тысячи шестьсот сорок три рубля? Не маловато ли он приготовил мягкой рухляди? Не кинуть ли в трюм еще одну бочку соленых рыжиков? А как насчет калиновой настойки? Матросов в пути поить ею или американским таможенникам оставить? Не пивали они такой никогда в жизни. Да и растет ли там калина, кто знает. Читал он, что писали в «Вестнике Европы» про Соединенные Штаты, видался с немногими, кто там побывал. Но крепок на тайну русский купец — давай, мол, плыви, может; чего другое увидишь, не то, что я. Скромность вроде — ты проворнее и потому больше меня поймешь из чужой жизни. А на самом деле под этим таится иное — ну-ну, давай двигай. Авось не вернешься… Понятное дело — из китайской экспедиции тоже не все вернулись. И остались купеческие дети сиротами, вдовы неприкаянными. Потому-то батюшка и озаботился выстроить для них приюты в Лальске.
Внезапно в голову ему явился материнский наказ: не выходить из дому, не прочитав 26-го псалма. А он сегодня вышел и не прочитал. То-то ему не давала покоя тревога, объяснить которую он не знал как.
«Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся».
Федор шевелил губами, произнося хорошо знакомые слова, которые он в детстве
Федор улыбнулся — тревоги как не бывало, напротив, внезапная легкость снизошла на него. Если бы все так просто было всегда и во всем, вздохнул Федор.
Сапоги из мягкой черной кожи протопали мимо церковных ступеней. Федор не собирался входить в храм, он устремился к входу в воспитательный дом.
Севастьяна, по сути своей самая настоящая хозяйка этого дома, уже стояла на пороге, открыв дверь. Федор не переставал удивляться всякий раз ее осведомленности. Не сидит же она возле окна целыми днями? Не переставал он и восхищаться ею — как стоит! Осанка царицы, взгляд гордый, стройна, высока. В черном платье, которое стекает по узкому телу, темные волосы гладко зачесаны, а поверх наброшен кружевной платок. Она носила траур по матери первый год, как положено. Она соблюдала его до тонкостей — в первый год только шелк и креп, в большие праздники надевала что-то серое шерстяное, не слишком светлое, то, что называется «дикого цвета». Она почитала свою мать так, как никого иного во всем свете. Потому что по матери она приходилась родней знаменитой Марфе Посаднице из Великого Новгорода.
Посмотреть на нее, она и на самом деле истинная новгородка. От нее исходила какая-то особенная сила, как ни от кого другого. Стоило Федору подойти к ней, и он чувствовал покой и уверенность.
Рассказывают, что сам Лальск основали выходцы из Великого Новгорода. Они явились в эти дикие таежные дебри на берег речки Лалы после того, как их родной город разгромили войска Ивана IV. Своенравные, своевольные, упрямые. Род Федора пошел не от них, его дед переселился сюда из самой Вятки, но прижился, как бывает с теми, кто, сам того не предполагая, находит своих людей по духу там, где и не ждал. Дед, рассказывали, искал выход к морю, забрел на Лалу, по которой можно выгрести в Северную Двину, а там стоит портовый город Архангельск.
Федор улыбнулся, завидев Севастьяну, прибавил шагу, а она шире распахнула дверь. Он бросил взгляд на окна, к которым прилипли детские носы, и улыбнулся, чувствуя, как потеплело на душе. Дети всегда вызывали в нем нежные чувства, ему хотелось каждого ребенка погладить по голове, приласкать, угостить чем-то.
Может, потому, что до сих пор нет у него своих?
И не он ли в том виноват? Не та ли жестокая схватка, от которой у него остались шрамы? Всем он тогда говорил, что набрел на медведя в тайге, но то был вовсе не медведь.
Он не помнил, как перебрался через Лалу и упал прямо у крыльца воспитательного дома, благо до него рукой подать от берега реки. Хорошо, что Севастьяна всегда все видит, увидела она и его, внесла в дом. Поколдовала над ним так, что и лекаря незачем было беспокоить.
— Вот, повышивала крестиком, — сказала она ему тогда, глядя в открывшиеся глаза. — Красавец был, красавцем и останешься.
Он застонал, приходя в себя, голова кружилась, в ней шумело.
— Чего ты дала мне выпить?
— Шпанских мушек, — усмехнулась она. — Настойку из них. А может, настоя мухоморного. Тебе-то что? — Она накрыла его простыней, и тут он понял, что лежит совсем голый. Он с силой дернул простыню из ее рук, натягивая под самый кадык.
Она засмеялась:
— Видала, всего тебя видала. — Севастьяна покачала головой. — Хорош мужик, жена обрадуется. Когда она у тебя будет, конечно. — Она подмигнула ему. А его лицо зажглось яркими пятнами. — Да брось смущаться-то, ты моим сыном мог быть, Федор, сам знаешь.