Прощай, пасьянс
Шрифт:
Но сама она видела в этом жест милосердия. Виноваты ли младенцы в грехах родителей? Не будь этого приюта, что сделали бы матери? Совершили бы преступление, вот что. Они лишили бы жизни невинные души, желая скрыть их появление на свет. А что оставалось бы делать матерям, если они не смогли бы их устроить? Они ведь не в силах воспитать их.
Севастьяна любила этот уютный дом на берегу Лады, любила своих воспитанников. Она не хотела, чтобы дом походил на казенный приют. Она хотела, чтобы это был их дом, а она всем мать. Почти во всех этих детях есть кровь и новгородцев, хоть и в дальних поколениях, но есть, Она учит их
Севастьяна вошла в свою спальню — не на всякую ночь она возвращалась в свой собственный дом, а оставалась здесь, заперла за собой дверь. Она засунула руку в карман и вынула деньги. Снова пересчитала ассигнации. Достала с полки серебряную шкатулку, которую привез ей Степан из Китая. Положила в нее деньги, подержала в руках, пытаясь уловить какую-то неясную мысль. Она никак не могла ее поймать. Так бывает, когда силишься, но не можешь удержать в памяти только что увиденный сон. Вроде бы и проснулась, глаза мир видят, а сон тает, как туман. Причем сон-то важный, который обещает открыть тебе будущее, но не ухватишь его.
Севастьяна с досадой поставила на стол шкатулку, тяжелое серебро стукнулось о массивную дубовую крышку. Подошла к окну, отодвинула гардины и скрестила руки на груди. Из окна хорошо виден другой берег реки, пологий, длинным языком он вдавался в дремучий лес. Вот тут они переправлялись через реку на лошадях. Со Степаном. В их первую ночь. Тогда пал густой туман, покровитель любовников, как шутил Степан, а ее сердце при этих словах горело огнем и посылало этот огонь ниже, ниже… Чресла требовали своего… Свет луны, пробивавшийся сквозь туман, серебрил все вокруг.
— Ох, что мы делаем, Степан? — шептала она, а голос срывался.
— Скажи лучше, как нам везет. — Он наклонился к ней и пощекотал жесткой бородой длинную шею. Он не брил бороду, он не подчинялся запретам, не пугали его и штрафы, веденные, еще при Петре: хочешь одеваться в русский кафтан, а не в немецкий, хочешь носить бороду по грудь — изволь платить в казну. Не, знала она, жив ли тот указ или его отменили, но борода Степана была жива, она щекотала ее, а тело таяло… — Скажи лучше, как нам везет с туманом. Луна-то, смотри, будто на сносях. — Он засмеялся своей шутке.
Севастьяна тотчас подхватила:
— По мне так уже не на сносях. Уже воды отходят.
Он крякнул.
— Ага, и превращаются в туман. Который нас с тобой укроет. Ты скажи еще, что нас с тобой луна родит. За что я тебя люблю, милая, это за непохожесть на других баб.
— Ты мне уже говорил, — фыркнула Севастьяна.
— Еще сто раз скажу. Нет, тысячу.
Она замерла при этих словах.
— Так ты не… на раз меня зовешь в лесок?
— А ты разве пошла бы на раз? — Он хихикнул и снова пощекотал ей бородой шею, только теперь уже возле самого ее основания. Ворот кофты раскрылся, кончик бороды нырнул глубже. От прикосновения к нежной коже на груди Севастьяне стало щекотно. Она засмеялась и опустила подбородок. И тут же его губы крепко впились в ее рот. — Говори, пошла бы на раз? — Он оторвался от нее и произнес свои слова на выдохе.
— Не пошла бы. Даже с тобой, Степан.
— То-то и оно,
— Будто сам похож на других мужиков, — хриплым голосом проговорила Севастьяна.
— Я такой, какой тебе подходит.
— Тогда почему же мы с тобой раньше не встретились? — Она тяжело дышала, а он обнял ее, увлекая на землю.
— Потому что раньше мы такими не были.
— Не были? — прошептала она следом простые слова, пытаясь обнаружить в них иной смысл. Желания собственного тела вытеснили из головы все мысли, а слова слетали с губ просто потому, что они к ним прилипли раньше.
Федор горячей рукой обвил тонкую талию Севастьяны, а другая рука нырнула под кофту и уже мяла ее грудь.
— А может, туман похож на ад, — пробормотала она, сама не зная почему.
— Отчего ж не на рай? — отозвался Федор, лаская губами мочку ее уха. Она вздрогнула от удовольствия, пронзившего ее тело словно иглой.
— Потому что в раю свет и солнце. А в аду из котлов пар идет. Как сейчас, там все в тумане.
Степан засмеялся, отнимая губы от ее уха.
— Сейчас разгоним туман, — пообещал он ей. — Ты увидишь солнце. Да такое и столько его, что глазам больно станет…
Севастьяна хрипло рассмеялась, вспоминая ту ночь. Горло перехватило, как тогда.
Да, не обманул Федор. И тогда, в их первую грешную встречу, и потом, во все последующие, она явственно видела раскаленное солнце. Такого солнца не увидишь даже в раю. Она в том не сомневалась ни единого мига.
Внезапно при мысли о солнце и Степане она уловила то, что от нее ускользало так долго.
Павел. Брат Федора. Самый младший, поскребыш, как говорят. Любимый сын Степана Финогенова.
Она вздохнула, плотнее прижала крышку к шкатулке. Потом достала из кармана связку маленьких ключей и вставила один в узкую прорезь. Повернула три раза. Вот так-то надежнее, решила Севастьяна.
Да, любимый сын Степана Финогенова вовсе не Федор. Федор — сын уважаемый, А любимый — Павел. И, как бывает, ради любимого, в угоду ему родитель готов обделить других детей. Но при этом он всегда найдет объяснение — почему. А если есть объяснение, да не простое, а премудрое, то это значит одно: были муки перед тем, как додуматься до того, до чего додумался. До несправедливого.
— …Ты на самом деле хочешь это сделать? — услышала она свой голос, в котором невольно прозвучало возмущение, когда Степан поделился с ней своими намерениями. Он не ради уважения к ней делал это и не ради желания посоветоваться. Чужие советы ему никогда не были нужны. Он сам их тоже не раздавал, потому что считал — что сказал, то улетело. Дело заключалось в другом. Севастьяна писала грамотнее, чем он, а он хотел, чтобы, последняя его воля, изложенная на бумаге, толковалась ясно, так ясно, чтобы и комар носа не подточил.
— Поняла, почему я тебе это показываю? — Он величественно взглянул на нее, пытаясь гордой посадкой головы подчеркнуть, что снисходит по одной лишь, причем вынужденной, причине. Неграмотность была делом обычным и никем не осуждаемым. Грамотность — напротив, необычным и зачастую осуждаемым. Поэтому в умении Севастьяны писать и читать правильно он не видел никакого превосходства над собой. — Я хочу, чтобы все было яснее ясного, поняла?
— Но я же не кукла, мякиной набитая, — проворчала она. — Я читаю и думаю.