Прощай, Южный Крест!
Шрифт:
— Нам сюда!
В магазинчике этом Геннадий купил часы, поскольку собственная "сейка" в последнем плавании на лодке приказала долго жить; новые часы оказались довольно приличные, хотя и китайские, стоили они всего пятьсот песо, что в переводе на американские деньги — один доллар.
Застегнув браслет часов на запястье, Геннадий почувствовал себя увереннее, показал спутнице большой палец: вери найс, мол!
В следующем магазинчике он приобрел себе брюки — темные, легкие, по владивостокским меркам годные и для осени, и для зимы с весной, нарядные, новые, Геннадий даже снимать их с себя не стал, брюки сели на него, как влитые, и по длине были тютелька в тютельку — это раз, и два — старые, с начесом и заплатами, он перетянул поплотнее бечевкой и опустил в ближайшую урну.
Рубашки в Сантьяго не пользовались особым спросом, в них только клерки ходили на работу, народ в основном предпочитал футболки, называя их камиса-ми, рубашками на все случаи жизни (у нас же в России в девяностые годы называли просто майками), поэтому Москалев купил себе пару цветных футболок, белые брать не стал — слишком уж пачкаются, любое, даже маленькое, пятно делает такую камису несвежей.
На закуску Геннадий приобрел себе куртку, причем не просто куртку, а с приставками "люкс", "гранд" и "супер" — кожаную, сшитую в Аргентине, с большим, в полспины, красочным внутренним лейблом, пристроченным к подкладке, в куртке этой капитан дальнего плавания стал настоящим мачо, покрутился перед зеркалом, пригладил пальцем усы, — остался собою доволен.
Консул Полунин тоже был доволен: сейчас гость был действительно похож на кадепе — капитана дальнего плавания, решившего немного своего дорогого времени посвятить отдыху.
И совсем неважно было, что куртка оказалась "ропа усада" — побывавшая в употреблении, секонд-хэндом, главное, она ему нравилась и, что еще хорошо, сидела на нем как влитая. М-да-а, совсем отвык Геннадий от нормальной одежды, носил только то, что перепадало ему по случаю… И это наводило на грустные мысли.
Наконец раздался телефонный звонок, которого я долго ждал, гадал, прикидывал про себя: когда же он прозвучит? — из Сантьяго позвонил Полунин. Хотя и разделял нас целый белый свет, в котором чего только не было намешано, слышимость была такая, будто консул находился в соседнем доме.
— Все, Геннадий уже вылетел, — сообщил он голосом бодрым, полным певучих ноток, словно бы Полунин работал не в консульстве, а где-то в консерватории и собирался проводить спевку со студентами. — Пятнадцать минут назад самолет поднялся в воздух. Во Франкфурт рейс придет… — я ощутил почти физически, как Полунин вскинул руку и некоторое время рассматривал свои "кремлевские", — часов в десять по Москве, я так разумею. Шереметьевская справочная скажет точнее… Так что ждите брата.
Справочная, конечно, все разъяснит — как и что, где и когда, но не это главное… Оставалось одно — ждать.
День 16 июня 2003 года стоял солнечный, искрящийся от игривых блесток, пронизывающих воздух, какой-то журчащий от множества звуков, дышалось легко; выехали мы вместе с Мариной, моей женой, одновременно из Длинного Переделкино, как иногда называли писательский поселок (в Длинное Передел-кино были включены разнокалиберные литературные мастерские в виде дач, сараев, деловых строений, комнатушек, чуланов, каждому, в общем, выдавали по заслугам, маленькому — маленькое, большому — большое): Марина — в Москву готовить свой фирменный борщ (а борщ Геннадий не пробовал последние десять лет), я — по кольцевой бетонке на Ленинградское шоссе, дальше — в Шереметьево.
В аэропорт я приехал тютелька в тютельку, под объявление, что несколько минут назад благополучно приземлился рейсовый самолет из Франкфурта. Значит, скоро Гена появится в стеклянном проходе, за которым виднелась таможенная зона.
Ждал я его долго — минут сорок, не меньше. Если бы у Геннадия были с собою громоздкие вещи, вахтенные журналы с водолазных ботов, которые присвоила себе страна, забравшая у него десять лет жизни, папки с бумагами несостоявшейся компании, которую никак нельзя было назвать "джойнт венче", современное навигационное оборудование, снятое с катеров или хотя бы золотые пуговицы с камзола Васко да Гамы, которые надо обязательно предъявлять властям, было бы все понятно, но он-то явно прилетел без вещей, пустой, как принято говорить. Тогда в чем же дело?
В конце концов появился и он. С полиэтиленовым пакетом в одной руке и ярким журналом в другой. Почему его отрезали от основной группы пассажиров, было непонятно, да и не это важно, а другое — он стоял на родной земле, вы понимаете, люди? — на родной, русской, нашенской земле… Пусть она не такая красивая, как розовые холмы Чили, где растут манго и авокадо, не пахнет солью грозно грохочущего океана, а совсем обычная, ничего в ней броского… Но тогда почему в горле возникают горькие слезы и заклинивают дыхание?
У меня дыхание, кстати, тоже заклинило… Отчего, почему?
Яркий журнал оказался каталогом, в который были занесены все идолы острова Пасхи, и путевые, и непутевые, с изображениями и описаниями: такой-то идол — такой-то высоты, этакий — этакой-то, были указаны и вес, и название материала, пошедшего на изготовление — словом, все-все, вплоть до перечня фильмов, в которых тот или иной идол принимал участие в качестве актера…
Был брат совсем не похож на того человека, которого я знал раньше и которого видел в последний раз незадолго до отплытия в Чили. Это был не он и конечно же все-таки он, Геннадий Москалев. Был Гена худой, выжаренный тамошним солнцем до креольской коричневы, с жестким усталым лицом, говорил быстро, в основном по-испански, лишь изредка вставляя в речь русские слова.
И как только русские слова не выпали из Генкиной памяти за долгие десять лет, пока не было дано понять.
Меня он узнал сразу — наверное, я изменился меньше его, ведь человек, пребывая дома, в местах привычных и родных, трансформируется, превращаясь в дряхлую больную курицу медленнее, чем на чужбине, дома земля помогает держаться на ногах, потчует соками жизни чаще, чем в далеком далеке, придает прочность костям, что очень важно. В краях заморских такого нет, там полно своего народа, которому нужны подпитка, подогрев.
Обнялись мы с братом, расцеловались, он прокомментировал нашу встречу на испанском языке, я на русском, говорили мы одно и то же, произносили одинаковые слова, только на разных наречиях, потом забрались в мой жигуленок, — советского еще производства, нормально сделанный, и покатили в Москву, на Садовую Кудринскую улицу, лакомиться борщом. Варила Марина борщи просто роскошные, никто не умел готовить их с таким пониманием и вкусом…
После Кудринской, на той же машиненке, не стесняясь разных намарафеченных, блестящих заморских авто, наполнивших Москву, покатили в Кокошкино, в небольшой загородный дом выполнять то, что разные полузападные-полунаши специалисты называли звонким закордонным словом, от которого в подмосковных хозяйствах куры переставали квохтать, коровы доиться, а грамотные дачные старушки от изумления распахивали рты так, что из них выпадали пластмассовые зубы, — "реабилитация". Надо было привыкать к России.