Прощение
Шрифт:
У меня вдруг зашевелилось подозрение, что Кира читает мои мысли. Да, моя жена не в счет, но это знаю я один... Протест Киры всех нас, кроме Шаржа, погрузил в задумчивость. Кира кошачьими взмахами лапок отшлепала шаржевы толкающие руки и что-то при этом повизгивала. Однако Шарж был неумолим, как бывает неумолим до крайности отчаявшийся человек. Я задался целью выяснить, хорошо ли Кира провела время с нами, и тоже наступал и напирал. Это была важная тема. Ведь благодаря активности Киры собрались мы нынче вместе и, судя по всему, хорошо провели время, так что было бы черной неблагодарностью с нашей стороны как-либо ее обидеть. Но Кира не отвечала, в ее глазах светилась печаль. Разумеется, ее сунули в такси, Шарж плюхнулся рядом с ней, машина сорвалась с места, и мы, оставшиеся, видели, что Кира долгим, страдальческим, словно ее везли на плаху, взглядом смотрела на нас через заднее стекло. Затем машина свернула за угол. С Кирой было покончено.
Гулечка, глядя себе под
Это были все сплошь упорные, ужасные, дикие мысли, Бог весть откуда берущиеся. Я разделял с Гулечкой ее одиночество на пустом тротуаре, и вместе с тем нас разделяло огромное расстояние, которое слишком трудно преодолевать, чтобы я пожелал сделать это. Там неподалеку пролегали невысокие, странные и уютные перильца, под ними далеко внизу переливались на воде и в воздухе огни порта, и я, сидя на этих перильцах, был безмерно счастлив. Это получилось как-то само собой. Это так неожиданно и хорошо получилось, что я запомню и за одну эту минуту всегда буду благодарен Гулечке. Ведь я дошел было совсем до ручки, я приближался к ней на слабых ногах и фантазировал вслух нечто абсурдное, почти самодовольное, слепое о своей неприкосновенной и неуступчивой индивидуальности, о том, как мы далеки друг от друга и что это даже хорошо и что так спокойнее, а она - она вдруг подняла голову и улыбнулась мне. Нет, не потому, что она вдруг вспомнила о моих заслугах, о прекрасно проведенном вечере и сочла нужным выразить свою признательность, и не потому, будто испугалась моего приближения и вздумала защититься заискивающей и обезоруживающей улыбкой. Она улыбнулась с простотой, до того просто, что тут никаких объяснений и не требовалось. Может быть, я тогда подвергся чудовищному обману, увидел мираж, как видит жаждущий в пустыне. Но эта ее улыбка решила многое, собственно говоря, моя дальнейшая участь была решена.
– Как же Кира?
– спрашивала она и улыбалась.
А я сидел уже на перильцах, к которым подтолкнуло меня внезапное головокружение, говорил, что до Киры мне нет никакого дела, и на каждое ее слово, каждый ее шепоток и вздох все теснее прижимался к ней, к ее груди и животу. Говорил я, конечно, и о своей любви и говорил так, как даже почувствовать и помыслить умел отнюдь не всегда. Я произносил диковинные, неслыханные слова, нечто театральное клокотало у меня в груди и вырывалось наружу клубами пара и колечками дыма, в общем, над моими речами вырастал большой восклицательный знак пафоса. Но ни слова лжи не сорвалось с моих уст, все было чистой правдой, по крайней мере в тех пределах, в каких я мог позволить себе раскрыться. А она стояла, слушала, улыбалась и гладила спокойной и мягкой рукой мои волосы, и я видел внизу темноту и переливающиеся в ней огни, словно мы были над бездной.
– -------------
Теперь после службы мы довольно часто ходили в кино, в кафе пили вино, шатались по улицам. Я питал надежду, что она в конце концов пригласит меня к себе, коль я не мог привести ее в свой дом, но Гулечка, однако, не приглашала и как будто даже не понимала, что такое возможно, а в иных случаях и необходимо.
Чтобы сразу и побыстрее отсеять людей, вернее, так сказать, образы людей, о которых мне вовсе не хочется много говорить, я здесь сейчас же дорасскажу о Кире, поскольку совершенно забыть о ней нельзя. Как у нее сложилось с Шаржем, я не знал. Если что и вышло между ними, то для Шаржа, полагаю, все ограничилось незначительным эпизодом, никак не облегчающим его тяжкую участь. При первой же встрече после того памятного ресторана Кира вручила мне бумажку с номером телефона и сухо обронила, что Шарж велел позвонить; я пока звонить не стал.
Кира, - сказать, что она на меня обиделась, значит ничего не сказать, - Кира предстала предо мной в образе разъяренной пантеры, и такое состояние длилось у нее достаточно долго, чтобы я почувствовал от него некоторую тошноту. Кира мстила. Пантера в ней сидела вкрадчивая, коварная, как бы интеллигентная, т. е. в том смысле, что не норовила сразу грубо перегрызть горло или переломить хребет, а предпочитала прежде поиграть жертвой, набаловаться вволю. Кира научилась узнавать о моих служебных промахах чуть ли не раньше самого заместителя, когда я еще в простоте душевной и не догадывался, что над моей головой вновь собираются тучи. В этом она обнаружила большой талант, много изворотливости и находчивости и, вооруженная столь сильным и неотразимым средством нападения, как мои провинности, взялась всюду меня подстерегать, вылавливать еще до начала общей грозы и, жестокая ее предвестница, весьма живо и сочно, с радостным смешком описывать, что меня ожидает. Признаться, в этих ситуациях я неизменно сказывался перед ней изрядно растерявшимся балбесом. Единственным утешением в этой моей скорбной возне с Кирой было то, что Гулечка сама, не дожидаясь от бывшей подруги первого шага, отшатнулась от нее и как будто приняла мою сторону.
С Гулечкой у меня были свои сложности и трудности. Мы встречались, и она, словно бы в память о перильцах, не отстранялась, когда я брал ее в руки, и все же в наших отношениях сквозила какая-то зыбкость, какая-то тоскливая неопределенность. Я все еще ходил в экстравагантных живописцах, хотя и в прежнем облике рядового служащего, стало быть, вопрос о подарках, о богатом обслуживании дамы не был снят, и это двусмысленное положение меня удручало. В неопределенности я винил прежде всего самого себя. Я знал, что хочу быть с Гулечкой до конца, до самой последней из возможных ступенек, и в этом не желал никакого притворства. Но камнем висел на моей шее ресторанный спектакль. Я понимал, что всякого претендующего на нее мужчину Гулечка рассматривает и исследует прежде всего в свете шансов на обеспеченную, спокойную и надежную совместную жизнь, а не всего лишь беспредметных уличных шатаний, и, чтобы без страха и упрека отдаться в руки такого мужчины, она чувствует себя обязанной предварительно узнать о нем правду. Гулечка хочет замуж, но не хочет при этом сесть в лужу, и за это ее трудно порицать. И возможно, моя ложь, от которой я теперь так стремился избавиться, воодушевила ее, указала ее на меня как на нечто достойное внимания. Я же, со своей стороны, мнил себя достаточно изучившим ее нрав и позицию, чтобы предвидеть наиболее вероятные последствия моего саморазоблачения, - отсюда моя пассивность, с м у т н о с т ь моего поведения, отсюда неопределенность. Предвидел ли я последствия, когда с таким рвением готовил фарс и разыгрывал его? Конечно. Но у меня тогда была непосредственная, как бы неотвратимая цель повести ее в ресторан, тогда у меня не было иного выхода, и впереди брезжила только надежда, что после ресторана каким-то неведомым образом возникшее чудесное и приятное жизнеустройство определит безразличие Гулечки к тому, что я представляю собой в действительности. Теперь этой надежды нет, ибо чуда не произошло. И я в безвыходном положении.
Однако я не отчаивался. Ведь речь шла не о том, что нашему с Гулечкой счастью мешает, скажем, моя жена Жанна и мы вынужденны мучиться, терзаться, заламывать руки и утешать друг друга, твердя, что ничего-де не поделаешь, такая вот судьба. Нет, в этом плане как раз никакой драмы и никаких слез не предвиделось. Куда больнее било то, что я слишком ненавидел свои обстоятельства вообще, как бы всю свою жизнь и судьбу. Как в том, что Гулечка тогда над огоньками бездны улыбнулась переворачивающей мою душу улыбкой, истоки моего последующего странного стиля жизни, так в этой ненависти к собственным обстоятельствам и в самих обстоятельствах, конечно, источник нимало не придуманной драмы. Я не знал покоя, а следовательно и моя любовь, что бы она в действительности собой ни представляла, не желала знать покоя и компромиссов. Я должен был сказать ей правду о себе - это первое.
И все-таки первее выходила необходимость взять ее. Я хочу сказать следующее: я укрепился во мнении, что мое обладание Гулечкой, мое плотное и основательное вхождение в ее плоть посодействуют развитию ее чувств в благоприятном для меня направлении и ей тогда труднее будет отказаться от меня, когда вскроется правда, чем если бы я открыл эту правду сейчас. Иными словами, я непременно должен был сделать любовь. Разумеется, вся эта философия, далеко не романтическая и возникшая отнюдь не в лучезарном сиянии чистейших помыслов, не имела бы места, не будь я поставлен в столь дурацкое положение и не живи я в постоянном страхе потерять свою Гулечку, которую только-только обрел, да и то под большим знаком вопроса.
А коль заминка была за новым шикарным жестом (тот же ресторан или что-нибудь в подобном духе), которым я сумею "выторговать" право на обладание ею, мне предстояло снова подзанять деньжат. Ситуация в этом смысле была острее, чем та, что закончилась неожиданным и блестящим успехом у Вепрева: я решительно не знал, к кому обратиться за помощью. Шарж? Шарж отпадал. Собственно, чье бы лицо ни подсказывала мне распалившаяся от финансового рвения память, я тотчас впадал в непонятное раздражение и буквально негодовал на ни в чем не повинного предо мной человека. И это было отчасти смешно. С тяжелым сердцем я отправился просить у Корнея Тимофеевича.