Прощёное воскресенье
Шрифт:
Родион переглянулся с комиссаром. Снегирев пожал плечами.
— Пымали, — прошептал Егор Плетнев. — Одного…
— Один и бегал. Не слыхал разве — Иван докладывал?
Теперь, когда человек прошел задний возок с пулеметом, Клавдия его опознала и начала торопливо освобождаться от тулупа, выталкивая на свободу живот. Поднялась, уважительно поклонилась очкастому:
— Доброго здоровья, Савелий Романович!
Задержанный остановился, поднял голову и посмотрел озадаченно, но, узнав Клавдию, тоже поздоровался, затягивая в отдышке слова:
—
— Нужда заставила. Вы теперича с нами отправитесь?
— Боюсь, что вместе…
— Чо бояться? Вместе веселей. Хотите хлебца?
Задний всадник придержал коня. Лошадь всхрапывает, дышит в затылок очкастому. Пламя водит по его лицу желтый неясный свет.
— Батеньки! — привстал от пулемета сухой, с длинным безбородым лицом пулеметчик. — Это же Савелий Романыч! Фельшар!
Но Савелий Романович никак не откликнулся. Стоит и смотрит перед собой, по-старушечьи закусив губу.
— Беляка поймал, Иван! Охвицера!
— Здравия желаем, Савелий Романович!
Фельдшер проглотил слюну, ответил уже без отдышки:
— Здравствуйте, братцы!
— Тебе, Степан, глаза не служили, что ли? Кого привел?
— Я при чем? Иван гонор показал. Вязать еще хотел.
Конвоир забросил за плечо карабин и отъехал в сторону.
— Вязать?! Подлюга какой выискался!
— Эй, Савелич, погрызи сохатинки!
— Хлебца на, Савелий Романыч! Сколь сил надо такие катанки таскать.
Бойцы обступили фельдшера с видимым удовольствием от того, что можно запросто обойтись с уважаемым человеком. И тогда над их веселыми голосами возвысился командирский остуженный бас:
— Постой! Постой! Никак дружка капитана Сивцова словили?! А ну, дай взглянуть!
Строгий окрик заставил бойцов примолкнуть. И каждый, понимая — перед ним фельдшер, Савелий Романович Высоцкий, сосланный за свое революционное упрямство в их края, человек по всем статьям положительный, полезный обществу, и каждый, помня его свежей памятью то в санях с кожаным саквояжем на коленях, то в двуколке, при галстуке и облупившемся от солнца носе, все же замолкает. Ждет. Не от страха перед Родионом, что он сам того не знает. От необходимости выслушать особое мнение командира. Такое время — на прошлое полагаться опасно…
Одной Клавдии невдомек — помолчать надо. Стоит — пузо на оглобле, жметк груди руки, торопится напомнить:
— Родион Николаич, тож Савелий Романович? Он маму лечил, деду Игнату ногу пришивал. Жив дед.
— Зубы мне дергал, — робко подсказал Лошков и обнажил в качестве доказательства голые десны.
Родион подошел к фельдшеру, шикнул на Клавдию через плечо:
— Замолчи! Не твоего это ума дело!
На Высоцкого глядел внимательно, с явным отвращением, однако без гнева, совсем обыкновенно поинтересовался:
— Пошто так спужался, гражданин фельшар? От кого бежал?
Савелий Романович снял очки, аккуратно протер стекла носовым платком. Клавдия все бормочет свое горячее заступничество, но никому до нее дела нет, бойцы на фельдшера смотрят: им понять хочется — зачем от них человек бегал?
— Вы не жандарм, Добрых, — ответил дрогнувшим голосом Савелий Романович, — я — не ваш поднадзорный. Оба мы — революционеры…
— Ты — революционер?!
— Допустим… бывший.
Родион крутнул сильной шеей, желваки на скулах взбугрились и опали с дрожью.
— Бывших ставим к стенке! Ты от красного отряда бежал! К кому? К белякам!
— Я приезжал по поручению кооперации.
— Врешь! Кооперация ваша разогнана. Нет ее! Придумай что-нибудь, чему верить можно. Молчишь?
Родион усмехнулся и с высоты своего роста оглядел всех, кто стоял рядом:
— Дозволь за тебя досказать. Слепцова, которому ты пулю в Нижней Тельме вынул, мы третий месяц ловим. Он красных бойцов казнил.
— Они грабили Вдовино!
— Реквизировали излишки у кулаков. Запомни — реквизировали. Кашин — сучья душа! Сурковского председателя конем стоптал. Ты ему рану зашил на Балакинекой заимке.
Бойцы видели, как кипит в их боевом командире гнев, но слова из него выходят спокойные, странным образом, не задетые гневом:
— Ты всех нас предал, фельшар. Покаянья для тебя не вижу.
— Я — врач! И мой долг оказывать помощь людям. У долга нет ни цвета, ни партийности. Поймите, Добрых…
— Не, не пойму, — покачал Родион головой. — Два человека в тебе уместилося: один к революции жался, другой — к ее врагам. Не тесновато имя в таком хирюзеке проживать?!
— Послушайте, товарищи! — Родион развернулся в полуоборот. — Нам с вами Сивцова убивать надо, а ему — вылечить. Разным мы революциям служим! Потому что он — контра!
— Не передергивайте, Добрых. Я имею долг перед каждым, кто нуждается в моей помощи. Я клятву давал!
— Как ты посмел, двоеверец проклятый, поровнять их честные жизни с бандитскими?!
Бойцов и впрямь обида взяла: с кем поровнять посмел?! Они же враги!
Родион рубанул рукой по морозному воздуху:
— Все! Кончились долги твои, прихвоетень бандитский!
Страшные слова картечью хлестали по растерявшимся мужицким мозгам. Никто уже ни о чем не думал, кроме как о незамолимом грехе пойманного фельдшера, который всех предал. Столько святого и чистого чувства скопили в себе слова командира, что сомневаться в его правоте никто не смел, потому скопом зажили общим негодованием.
Только тут произошло такое, чего никто ожидать не мог, ибо какую опасность нес маленький очкарик в огромных катанках?! Оказывается — нес. Он ее в себе прятал, чтобы показать в самый неподходящий момент. Фельдшер поднял голову, строго посмотрел из-под очков на Родиона. Затем торопливо, словно боялся, что даст деру, уцепил зубами рукавицу, стянул ее.
И голой рукой по мужественному лицу товарища Добрых — тресь!
Тишина необыкновенной глубины образовалась у Трех чумов.
Фельдшер сказал негромко, но все слышно в той тишине: