Прощёное воскресенье
Шрифт:
— Фунтов двенадцать.
— Хорошь груздь! Удался. Тока б не остыл.
— Я ему пеленки под рубахой грел. Сдюжит.
— Храни его Господи!
Плетнев перекрестился. Глянул направо. Компания ему, похоже, понравилась. Он заговорил с капитаном:
— Впервой под стражей, ваше благородие?
— Впервой, братец. Впервой. Стыдно.
— И в плену не бывали?
— Вот, попал.
— Ну, эти тебя убьют! Почитай, третий год, как с винтовки жить начали, а вон уже какие сноровистые. Покойник ты уже, можно сказать, — с веселой убежденностью
— Будет вам! — вмешался фельдшер. — Кому приятно слушать ваши предсказания. Помолчите лучше! Вы откуда родом, капитан?
— Из глубин российских. — Офицер улыбнулся приятным воспоминаниям. — Имение под Коломной наше… было.
— Забрали?! — опять обрадовался случаю Плетнев. — Истинно сказано…
— Нет, братец, крестьяне сожгли.
— Доняли, должно, а может, по пьяни? Дело-то не хитрое.
— Любопытный ты, братец. Давно в Сибири живешь?
— Мы-то? Века полтора.
— Сибирь рабства не знала. Наши крестьяне из него вышли. Они ведь школу сожгли прежде имения. Мой отец построил им школу, а они ее сожгли. Жена писала мне на германский перед самой смертью…
Капитан замолчал, поочередно оглядел своих спутников и спросил:
— Я вас не утомляю? Отчего-то хочется откровенничать…
— Продолжайте! Продолжайте! — попросил фельдшер. — По каторге знаю — от этого всем легче.
И Плетнев его поддержал:
— Какие могут быть тайны, говори. Все одно Родион тебя кончит, ваше благородие.
— Опять вы за свое, Плетнев! — возмутился фельдшер. — Противно!
Капитан сказал примирительно:
— Это нервное. Он смерти боится. Так вот, той осенью Наталья Павловна писала: «Серафимушка, две недели хворала воспалением легких. Едва для меня солнышко не погасло. Но Бог миловал: теперь все позади. Ты бы видел, как ухаживали за мною, переживали, обыкновенные крестьяне. Милые, светлые люди. Наша большая человеческая семья…»
Снег с ближнего кедра сыпанул на погон капитана. Он машинально стряхнул его и продолжил несколько тише:
— Они надругались над ней еще не совсем здоровой и убили. Топором. В тот день ее глаза неотступно следовали за мною. Думал — наваждение. Война все-таки, там не такое может почудиться…
— Чем же так доняла их супружница ваша? — спросил осторожно Плетнев.
— Наталья Павловна была красивой беззащитной женщиной. Очень набожной и доброй. Вы можете мне верить. Смысла нет…
Но Плетнев его перебил:
— Красивой? Это тоже грех! К примеру, ваше благородие, красоту наверняка примечат. И простому человеку, тому же крестьянину, желать не заказано. Нетерпенье проявили. А вот пошто убили, не пойму…
— Дети они, — вздохнул капитан. — Похоронили, будто святую. Зверь в них кончился, увилели плоды скороспелого греха…
— Вы с имя по всем векселям рассчиталися? И правильно!
— Остыл, пока доехал. Не потянуло на отмщение…
Капитан прикрыл глаза, некоторое время шел так печально и траурно, словно за гробом незабвенной своей Натальи Павловны.
— Жаль! — сокрушался Плетнев. — Очень даже жаль! Я бы всех, при вашей-то власти, под корень пустил. Глядишь, бунт не состоялся…
— Всех под корень нельзя, братец. Перережемся, не станет России. Не о пространственном, о духовном говорю ее достоинстве.
— Такая она тебе нужна, ваше благородие?
Плетнев плюнул, кивнул с сердцем в сторону Родиона.
— Нет, конечно. Презираю их, ненавижу, не как людей, как взбесившихся животных! Отвратительно чувствую себя под их попечительством.
— Идешь, однако. Посмотрел я на тебя, ваше благородие, и отгородился. Зачем упорствовать попусту? У меня все живы-здоровы. Решил — покаюся. Любая власть — от Бога. Думаешь, большевики не знают, чо Он есть? Знают! Придет время — каяться начнут. А покуда жгут, стреляют. У народа от ихней выходки испуг образуется. Народ за лихим идет: может, и сам что урвет. Фу, совсем сопрел под шубою, — перекинулся на другие заботы Плетнев, — скидовать боюсь: прохватит с распару…
Слушая неугомонного мужика, фельдшер думал о своем:
«Прав, должно быть, Егор Степанович — народ за сильным тянется. С винтовкой. Ты ее увидел в руках народа, обрадовался — свобода! Все стреляют. В кого? В себя! Почему? Тайна натуры. Вечные наши загадки русские без ответа. Ответ есть: убить проще, чем убедить. Большевики это знают и требуют только участия в действии. Об ман раскроется, когда они перестанут стрелять, надо будет думать… Кому? Родиону?!»
Фельдшер хотел себе ответить, но расстегнувший тяжелую шубу Плетнев уже отдышался и снова забасил:
— Непременно покаюся. В Писании сказано — «Свой крест на всех и на всем». Неси его, не отказывайся, ибо страдание твое ведет к благодати. При таких порядках одни покорны выживут, упрямых изведут…
«Сколько ж мне крест нести? — спрашивает себя фельдшер. — Аресты, допросы, каторга. Революция должна была все искупить. Отдать справедливость… ты опять идешь под конвоем. Нет закона, нет меры кровавому их хамству. Как в этом жить? Как?! Ну, покаешься. Дальше что? Они простят: врачи им нужны. Ты станешь рабом: рабы им нужны. Присягнешь их красной лжи. Господи, я сам приближал это время. Сам! Не знал, не мог знать — свобода для раба есть рабство общее. Это конец всему. И есть смысл умереть, уйти из жизни, когда нет смысла жить…»
Савелий Романович почувствовал, как по его мыслям пронеслась чужая мысль. Холодная и острая. Поднял от дороги глаза, встретил пристальный взгляд офицера. Капитан смотрел на него широко раскрытыми внимательными глазами.
«Неужели я думал вслух? — фельдшеру стало не по себе. — Почему он так смотрит на меня?»
— Меня звали Серафим Федорович Лебедев, — сказал, улыбаясь, капитан. — Прощайте!
И сошел с дороги в снег. Он провалился выше колена. Никто еще ничего не понял. Офицер шел теперь по насту, иногда проваливаясь, с трудом вытаскивая грязные сапоги. На взлобке наст покрепче, стало возможным идти быстрее.