Просека
Шрифт:
— Я староста курса.
— Знаю. И что с этого?
— Но, Болконцев, ведь существует порядок, — заговорил третий голос, я узнал заместителя декана Любчевского Андрея Николаевича.
Я сажусь. Что им надо?
— Андрей Николаевич, — отвечает Николай, — я ведь уже сказал: я приехал сюда не для изучения правил и порядков институтских, а получить специальность. Если я нарушаю порядки, правила, можете меня отчислить.
Молчание.
— Вы ещё только на первом курсе, а так ведёте себя!
— Да как я веду себя, Андрей Николаевич?! Что я сделал плохого? Вот этот тип барабанит в
— Ещё рассуждает о чём-то, — говорит Колесов, — его разобрать надо. И всё.
— Видите: он советует меня разобрать. Выйди вон из комнаты! — крикнул Николай. — Выйди сейчас же!
Дело принимает крутой оборот. Выхожу в одних трусах, в майке, становлюсь между Колесовым и Николаем. И объявляю, чтоб только не молчать, Любчевскому, почему я не на занятиях. Он не слушает меня.
— Что за поведение, что за поведение, — сокрушается он, — разве так можно. Вы приличней должны вести себя, Болконцев.
Николай спрашивает Любчевского, в чём выразилась его неприличность, но замдекана, должно быть, не хочется раздувать спор в событие.
— Пойдёмте, Колесов. Мы потом обсудим всё это. Пошли.
— Мы в другом месте с тобой побеседуем! — грозит Колесов уже из коридора, Николай захлопывает дверь.
— Чёрт знает что! — ругается он. — Какого дьявола им надо? Что я им — школяр? Мне бы этого Колесова в сопки на месяц, там бы я проверил его дисциплину. Твой староста отмечает, когда ты не на лекциях?
— Кажется, да. Но у нас Ведомская, она не очень придирается.
Он зло смеётся, загоняет свой новый чемодан глубже под койку.
— Впрочем, бог с ними. Но если этот Колесов сунется сюда таким манером, я его в шею выставлю.
Я одеваюсь. Николай ходит по комнате. Рабочее настроение у него пропало.
— Ты не будешь спать? — . говорит он.
— Какое теперь спать?
— А что делать будем?.. Знаешь, поехали в город. Отец просит купить фотографической бумаги. Купим, а потом пообедаем в хорошем местечке. Пусть нам будет хуже! — Он улыбается.
— Пусть нам будет хуже! — говорю весело я. Мы одеваемся и едем в город.
5
В конце ноября погода испортилась. Ветер срывает с тополей последние листья, прибитые морозцем. Парк ЛТА оголился, глубоко просматривается. Ещё ударил морозец, продержался дня три. И опять дожди. Светает поздно. Зондин и Яковлев отказались по утрам бегать в парк и делать там зарядку. И уже не ходят в институт пешком. Мы с Николаем и бегаем в парк, и ходим в институт пешком. Конечно, через этот же парк. За ним грунтовая дорога, по одну сторону её дощатый забор, по другую — огороды, домики. Сырой туман. Вон впереди две фигуры — это тоже студенты. От Кушелевки долетели паровозные гудки, а где-то слева залаяла собака. И такое возникает чувство, будто мы не в большом городе, а в каком-то посёлке или в деревне. Но вот вышли на проспект. Горят фонари, ползут трамваи, вереницами шагают студенты…
Вечера стали проводить в чертежке:
Однажды, наколов чертежи, мы с Николаем сходили в буфет, попили чаю. Когда вернулись, чертёжник сидел за моим столом. Высоко вздёрнув измятые брючки, смотрел в чертёж, ковырял мизинцем в носу. В такт движения мизинца кожа на лице и пучки волос на голове подёргивались. Я подхожу ближе, он не замечает меня. Но вот губы его вытягиваются, брови сходятся. Глазки сердито взглянули на меня. Я стиснул зубы. Ладонью зажимаю рот, но смех вырывается. С хохотом выбегаю из аудитории. После этого случая не могу спокойно смотреть на чертёжника. То и дело отворачиваюсь, напрягаюсь весь. Когда он заговорит, поспешно отхожу, чтоб не рассмеяться ему в лицо.
Ужасно неловко, но справиться с собой не могу.
Фамилия его Тюрин.
— Тюря проклятая, — ругаюсь я, выгоняя из себя смешинку, чтоб вернуться к чертёжнику, — хоть бы рожу серьёзную не корчил!
Он отомстил мне. Все зачёты я получил спокойно. Но Тюрин заставил меня дважды переделывать каждый чертёж.
Зачёт поставил в самый последний день зачётной сессии, часов в одиннадцать вечера. И когда он расписывается в зачётке, мне уж не до смеха. С ненавистью смотрю на его лысину.
Ещё до начала семестра поговаривали, будто после зимней сессии отчисляют до двадцати процентов студентов. Теперь громче заговорили об этом.
Зондина нашего никак не назовёшь трусом. Он энергичен, напорист и вспыльчив. Но мнителен. «А вдруг я провалю один, два экзамена?» — мелькает в голове Зондина. Воображение рисует возможные последствия. Спокойный Яковлев сидит против него, что-то пишет. Зондин резко отталкивает от себя лекции. Вскакивает. Ходит по комнате, сунув руки в карманы.
Я сижу за столом на своей половине. Болконцев на койке. Перед ним тумбочка, на ней лекции и учебники.
— Но кто же входит в эти двадцать процентов? — рассуждает вслух Зондин. — Кто?
Он внимательно смотрит на Яковлева. Тот уже привык к неспокойному характеру своего приятеля, не обращает на него внимания. А Зондин так взволнован, что ему неприятно спокойствие Яковлева.
— Дундук, — произносит Зондин, отворачивается от друга, — ну скажи ты, Болконцев, ведь ты толковый мужик: кто входит в эти проценты?
— В какие проценты? — говорит Николай, прекрасно зная, о чём толкует Зондин.