Простодушное чтение
Шрифт:
Третья родина – еврейство, самая тяжелая, может быть, тема в его жизни. Эренбург с самого начала и, похоже, до конца считал естественным путем еврейства рассеяние, путь зерна, которое, умирая, дает плоды; путь соли, которой будет солона земля, но никак не сионизма, потому как «слишком много соли выжжет землю» (сегодня образ этот не работает: самой цветущей землей – буквально – в нашем полушарии стал Израиль).
Эренбург действительно противопоставлял идею СССР, а также всемирное братство художников местечковой, как ему казалось, замкнутости еврейской культуры XX века. Его представления о бытийном, всемирном, универсальном в искусстве XX века прямо противоположны
Увы, Эренбург останется в истории (скорей всего, вынужденно, и тем не менее) еще и как автор одного из самых резких и жестких высказываний в советской печати по поводу возникновения государства Израиль.
Вот тот путь к самоидентификации, который прошел Эренбург и который сделал, точнее, вынудил его стать свободным.
Это была трудная свобода. Потому как внутри ее была абсолютная зависимость от этического кодекса русского интеллигента и от совести художника XX века.
Поначалу, инстинктивно, Эренбург искал, образно говоря, те институции, которые бы олицетворяли опорные для него этические понятия. Искал их «в комплекте»: общественные и политические движения, страна (родина), система и проч. И не находил.
И вот тогда вольно или невольно такой институцией он сделал самого себя, вступая, по сути, в договорные отношения с институциями извне. Скажем, новая жизнь, новое искусство – это идея новой Советской России, революционное искусство русских художников и поэтов; а также – его парижские друзья.
Или антифашизм во всех его проявлениях – отсюда Испания, отсюда его военная публицистика в Великую Отечественную войну, по-своему счастливые для Эренбурга годы полной отдачи.
Путь, выбранный Эренбургом, парадоксален – путь индивидуалиста в роли образцово-показательного публичного писателя и общественного деятеля. Путь воина-одиночки, не мыслящего себя вне строя.
Парадоксальный путь, парадоксальная игра, которую он, несомненно, выиграл. К набору нравственных максим русского интеллигента Эренбург прибавил еще одну: глупость (или наивность, внутренняя инфантильность) – это категория еще и нравственная. Безнравственно увлекаться красотой идеи, подчиняясь исключительно «чаяниям» и стремлениям, какими бы чистыми и возвышенными они ни выглядели. Вот комментарий блоковского призыва «услышать музыку революции», сделанный Эренбургом уже в 1918 году:
«…запомним среди прочих видений страшного года усталое лицо проклинающего эстетизм эстета, завороженного стоном убиваемых. <…> Потерявшие мать не смогли простить человеку его наслаждение по поводу музыкальности предсмертного хрипа убитой».
Ну а в старости в одном из поздних стихотворений сталинский лауреат роняет, например, такое о «глубоко», то есть слепо, верящих энтузиастах, увидевших наконец своих кумиров в реальности, которые
кадили, мазали елеем,
трясли божественной мошной,
а ликовавшим дуралеям
тем всыпали не по одной.
Так притча превратилась в басню.
Коль петь не можешь, молча пей.
Конечно, можно быть несчастней,
но не придумаешь глупей.
P. S.
Читая
3. В погоне за «Духом времени»
ТИПА ЛЮ, ТИПА БЛЮ
Роман Сергея Болмата «Сами по себе», выставленый Борисом Кузьминским в «Круге чтения», я начал читать, воодушевленный легким шелестом восхищения, пронесшегося по Интернету: «…это пока лучшая русская книга 2000 года».
«В будущих рецензиях на „Самих по себе“ непременно будут встречаться слова „Набоков“ и „кинематограф“ (в частности, „Тарантино“). Это справедливые слова… но они скорее – псевдонимы изысканного психоделического зависания, которое в русской прозе, пожалуй, впервые соединилось с криминальным письмом».
И по первым абзацам вроде как действительно хорошо – уверенная рука, культура, глаз и даже как бы стилистический изыск. Как бы шарм. Как бы драйв. Но уже минут через десять проза этого романа начинала выталкивать меня как слишком отлакированная, лишенная пор для дыхания кожи поверхность.
В таких случаях всегда остается надежда, что имеешь дело с собственной ограниченностью. Что перед тобой по-настоящему новое и у тебя есть шанс промыть замыленный глаз. А потому нужно с благодарностью и полным доверием идти за автором.
Не получилось. Дочитывая третью главу романа (всего их одиннадцать), я понял, что морочу себе голову. Это бижутерия. Искусно выполненная, с новым (относительно) дизайном, но – бижутерия.
Из чего все состоит?
Очень трогательные «мальчик» и «девочка»: Тёма (Артём) и Марина.
Марина даже сама не знает, как она любит Тёму.
Тёма даже сам не знает, как он на самом деле любит Марину.
У них будет ребенок.
То есть в течение основной части повествования Марина беременна и вот-вот должна родить. И то ли по причине беременности, как бы выявляющей миру ее женскую подлинность и незащищенность, то ли вообще от того, что она такая невыразимо прекрасная, но все персонажи-мужчины сразу же чувствуют в ней нечто сокрушительно женственное.
Ну а мальчик Тёма, он еще и – Поэт. Причем от Бога, то есть каждый раз сам с изумлением наблюдает за своей рукой, записывающей гениальные стихи (иногда, кстати, неплохие стихи, дающие возможность слегка отдохнуть от основного текста).
Короче, юные и трогательные «мальчик» и «девочка» на фоне безумного, очень-очень безумного мира, состоящего в романе из утонченно-циничной супружеской пары стареющих новых русских; сначала антиквары, а потом удачливые менеджеры, они превращаются в злобных, мстительных тварей, «заказывающих» наехавшего на них супербыка молоденькому, как Марина с Тёмой, и тоже очень симпатичному, застенчивому юноше-киллеру Лёхе (Михе), доверительно делящемуся с Мариной секретами ремесла («не надо стараться целиться, просто стреляй, и все»), – уже остывшая, но все еще новость, пришедшая из кино: у них, у киллеров, глаза такие добрые-добрые, а сами они молочком пахнут (см. фильм «Леон»).