Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Шрифт:
— Лихо, — похвалил Сере га, — от души писал…
— Мне за державу обидно, — вздохнул Гоша, — тут следующее с матюками, это не читай, параша вышла. Сам понял.
Серега послушно отдал «парашу» автору и прочел третий листок:
А на сердце скребутся кошки, А по сердцу скрежещут танки, «От Союза — рожки да ножки», — Торжествуют гадские янки. — Нас не раз уже хоронили, И топтали красное знамя, Но мы снова с ним выходили, Ленин — с нами и Сталин — с нами! И хотя я почти что трезвый, Голова— Тут никак рифму не подобрать было, — пояснил Гоша, — вот и Долбануть… Дальше подряд одна матерщина: про Сахарова, про «Московские новости», про душманов и насчет сионизма… Вот тут только одно еще…
— Чего ж ты все матом пишешь? — спросил Серега.
— А у меня других слов на них нет. Я вообще бы не разговаривал, а строчил этих козлов драных. И поштучно, и подряд. За народ заступаются! А меня спросили, когда разоружались? Не-ет! Сахарова, халяву паскудную, спросили, а меня — нет! Буржуев развели, барыг позорных. Сахарова вон из Москвы Ильич выкинул, а этот — обратно тянет. А спросил он меня, рабочего? Гегемона? Козл-лы! Хруща за умного выдают — а он, падла, со своей кукурузой чуть голодать не заставил! Я сам за хлебушком в очереди стоял! А Брежнев поначалу все дал!
— Эй, мужики! — послышался нахальный голосок из незапертой калитки. — Ругаетесь? Не допили, что ли? А у меня есть!
— Иди отсюда! — уркнул Гоша. — У нас мужской разговор…
— Вы же морды не бьете, чего стесняться-то?
Это пришла Галька, крепкая и тяжелая на руку холостая баба, добровольно взявшая шефство над Серегой, поскольку он когда-то учился с ней в одном классе. Она малость опоздала родиться. В революцию быть бы ей комиссаршей, в коллективизацию — трактористкой типа Паши Ангелиной, а в Великую Отечественную — снайпером, как Серегина мать. В застойные годы из нее получилась пьяница и задира. Ворочая в заводской столовой здоровенные котлы, она материлась так, что за километр от проходной было слышно. Конечно, немного приворовывала, но с умом, не попадалась. Пила крепко и могла перепить любого мужика, но в алкоголики ее записывать было рано, не то что Гошу.
— Как раз трое, — возликовала она, — пошли ко мне!
— Он завязал, — сообщил Серега, — наглухо.
— На двойной морской, что ли? — хохотнула Галька, имея в виду нечто иное.
— Там и завязывать-то нечего, — отмахнулся Гоша, — все пропил, все!
— Пойдем, — Галька дернула его за плечо, — полечишься…
— Иди ты… — Гоша чувствовал, что его благие намерения пойдут прахом. Встал и, отцепив Галькину пятерню, зашагал со двора.
— Ну и катись, катись, дурик! — Галька по-хозяйски захлопнула калитку и закрыла засов. — Ну, Сереж, а ты как?
— Да ладно. Только к тебе-то зачем ходить? У меня тоже есть. Твоей выделки.
— Забыла! — хихикнула Галька, потянулась сладко и сказала: — Ты чего, малюешь опять? Свет в сарае горит…
— Не выходит ничего. Озарения нет, идеи…
— После стакана озаришься, доставай!
Пришлось пойти в дом, достать КВН и пить.
— Я ведь зачем пришла, — хрупая огурец, сказала Галька, — годовщина ведь у нас, Двадцать лет, как первый раз. Ты из армии вернулся…
«Точно, — вспомнил Сере га, — именно тогда… — Заехал домой, перед тем как на экзамены ехать. Немного погулял с ребятами, которые тут оставались. А к Гальке попал по пьянке, сдуру, хотя она и гнала его поначалу…»
— Я знала, что в Москве тебе пути не будет, — уверенно объявила Галька.
— Почему?
— Нескладный ты. Я бы с тобой была, так и получилось что-нибудь. А Ленка — дура, с ней не вышло… Чего молчишь?
— Думаю…
— Думаешь, замуж хочу? Замуж идут детей растить, а у меня уж не выйдет. Девять абортов, как-никак. Зато теперь — гуляй не хочу. Воля!
Серега видел, что все это не так. Гальку он знал как облупленную. Даже не потому, что довольно часто оказывался в ее постели. Просто все здешние, местные люди одного с ним поколения имели совершенно определенные общие черты характера. И главная черта — говорить не то, что думаешь, а совсем наоборот во многих специфических случаях жизни. Если Галька говорила, что замуж не хочет, и радуется тому, что не может иметь детей, это означало, что замуж ей очень хочется, а отсутствие детей угнетает. Но самое главное — замужество должен предложить Серега, чтобы потом не ворчал, будто она ему навязалась.
— Не-ет, что-то у тебя не то, — приглядываясь к Сереге, пробурчала Галька, — сидишь как чокнутый. Похохотали бы… Может, мало? Еще по одной надо!
— Картина не выходит, — сознался Серега еще раз.
— Господи, из-за мазни убиваться! Не знаешь, что ли, что нарисовать? Нарисуй баб голых пострашней и торгуй — с руками оторвут. Сейчас за это не садят, даже не штрафуют… Слушай, а ты нарисуй меня? Сейчас примем по стакану, я еще пообнаглею — и годится!
Ссориться с Галькой не хотелось — во-первых, довольно регулярно у нее приходилось брать в долг, а во-вторых, по половой части иных партнерш у Сереги не было. Поскольку Галька работала в столовой, их там регулярно проверяли, последнее время даже на СПИД, и это казалось Сереге гарантией от разных неприятностей. Впрочем, всем остальным, вероятно, тоже, потому что на недостаток мужского внимания Галька не жаловалась. Но все равно, на розыски чего-то приличного у Панаева времени не было. Во всяком случае, здесь, в городе.
Так или иначе, он выпил с Галькой еще по стакану, и действительно все стало проще и веселее. Вспомнилось как-то само собой великое изречение о том, что не бывает некрасивых женщин, а бывает мало водки. С песней «Ромашки спрятались, поникли лютики» в обнимку пошли в сарайчик, где Галька стащила с себя одежду и принялась позировать, да так, что Серега чуть со смеху не помер. Плохо соображая, что делает, он нетвердой рукой набросал углем два контура на правую и левую часть полотна, потом плюнул, выматерился, расхохотался и, кое-как одев упиравшуюся бабу, повел ее в дом. Затащив ее в комнату, отчего-то вспомнил, что не погасил свет в сарайчике, вернулся, не обращая внимания на матюки, несшиеся вслед, выключил лампочку, а уж только потом завалил обратно. В полной темноте, запинаясь о стулья и Галькины туфли, разделся и бухнулся в кровать, где, бормоча невнятные ругательства, томилась и ворочалась Галь-ка, гладкая, тугая и жаркая… Со всех сторон облепило липкое ласковое тесто, и его надо было месить, месить, месить… Звенели не только кроватные пружины, но и оконные стекла, и стаканы на столе, да весь дом малость пошатывало. Галька мелочиться не любила и от других того же требовала. Если уж развел в печи огонь, то шуруй, пока все не спалишь — такой у нее был обычай. Вот и Серега шуровал, месил тесто, поддавал пару, нагонял шороху, распаляясь и зверея. Выжгли друг друга до пепла, выпили до капли, а потом захрапели, забывшись мутным бездонным сном.
С ПОХМЕЛЬЯ
Суббота, воскресенье, 14–15.10.1989 г.
Назавтра спали до двенадцати, благо была суббота и Гальке на надо было идти в столовую, а Сереге — в клуб. Головы болели, но заначка оставалась, и удалось «поправиться». Не страшась сальмонеллы, разбили шесть яиц и зажарили на сале. Ровно на это хватило газа в баллоне, и чай грели уже на электроплитке. Напряжения не хватало, чайник кипятился долго.
— 3-заразы… — Галька добавила еще пару слов. — Развели экологию… Скоро вовсе без света сидеть будем. Чернобыль хряпнул, так наши оглоеды и вовсе все позакроют.
— Радиации не боишься?
— Хрена ли ее бояться, если, покамест мы росли, Хрущев бомбы на воздухе рвал? Не сдохли же… Говорят, одну такую фуганули, что сто Чернобылей заменит. От радиации то ли помрешь, то ли нет. Вот самураев в Хиросиме шарахнули, так они все до сих пор помирают. Хотела б я еще сорок лет прожить, после бомбы-то. Только не выйдет, это точно. А то экология какая-то… Стреляли бы больше, так ни один гад не напортачил бы…
— Да чего ты на экологию ворчишь, — усмехнулся Серега, — понимала бы…