Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Шрифт:
— А чего тут понимать? У нас в кухне столовской котлы электрические стоят, еле тянут… Не успеваем обед сготовить. Очередища, мат, орут… Работяги-то жрать хотят, им там про горэнерго, про хренэнергэ не расскажешь — еще и рожу набьют ни за что. Уже забыли, что ли, что в школе учили: «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны». А сейчас выходит, что Советская власть = это коммунизм минус электрификация!
Галька расхаживала попросту — халат внапашку, под ним — ничего, растрепанная, перегарная, злая, а Сереге нравилось. Одному-то скучнее.
Наконец, чай закипел. Плеснули прямо в стаканы, оставшиеся от КВНа.
— Сейчас баню топить пойду, сообщила Галька, — стирки накопила — обалдеть. А что самое хреновое — машина моя загнулась, не фурычит. Руками придется.
— В прачечную снеси, там, в микрорайоне, открыли уже.
— И трусы, что ли? На фиг нужно… Сама сделаю… — тут она неожиданно заржала.
— Ты чего?
— Анекдот вспомнила. Собрались, значит, американка, француженка и русская. Стали выяснять, кто сколько раз трусы меняет. Американка говорит: «Я — один раз, но каждый день». Француженка: «А я два раза — утром и вечером». Тут наша Марья и говорит; «А я — двенадцать раз! Каждый месяц». Ха-ха-ха-ха!
Анекдот был старый, но с похмелья пошел. Серега тоже хихикнул.
— Может, и твое взять? — спросила Галька.
— Да я уж перестирывал. Я как в баню схожу, то сразу…
— В городскую ходишь? Дрянь. Там все что хошь поймать можно. А у меня — своя. Пошли ко мне вечером! Отстираюсь — попаримся. У меня веник есть и вобла. А пиво мне Люська Лапина обещала, я ей венгерскую банку из-под огурцов дала. Сегодня привезут, стоять, что ли? На двоих пять литров хватит.
— Да уж, наверное, привезли… — сказал Серега, глядя на часы.
— Ой, точно! — всполошилась Галька. — Побегу я! Ты зайдешь?
— Там видно будет…
Галька убежала, прихватив те шмотки, которые не успела надеть, и, перескочив улицу, юркнула к себе в хату.
Серега, поскучав минуту, решил идти в сарай. Он помнил, что вчера что-то набросал углем.
Зашел, глянул на холст — удивился. Неужели это он вчера, после двух граненых КВНов, такое сумел? Неужели наброски, сделанные с голой пьяной Гальки, так здорово, так ужасно здорово разместились на холсте и получилась готовая композиция? И черная полоса была к месту, разрубая холст пополам. Теперь одна половика холста будет алой как знамя, о котором писал поэт Гоша, а вторая — голубая как небо в подаренных Оле «Алых парусах». Там паруса были такие же алые, но все будет по-другому, не так, и мысль будет, а не сказочка без толку… Серега ухватился за кисти, долго выбирал лучшие. И когда взялся работать, то уже знал, что противопоставить, очень хорошо знал. И что означает черная черта, тоже знал. Фоны обеих половин картины родились быстро и без мук. Они просто вынырнули из памяти, обняли угольные контуры и ослепили своего создателя — до того удовлетворен он был их видом. Серега знал, что сделано меньше чем поддела. Теперь надо было выписать фигуры — так, чтобы задумка реализовалась. Любой лишний штрих, неловкий мазок мог угробить все начисто. Тут надо было еще раз все продумать.
Выйдя во двор, опять уселся курить, пренебрежительно содрав с «Беломора» грозное предупреждение Минздрава. Серега не любил, когда его пугали тем, о чем он и сам знал. В свое время, когда он еще жил в Москве, его приглашали ребята, задумавшие выставку нонконформистов. Ту самую, «бульдозерную». Лена сказала: «Ты что, вас же посадят! По крайней мере, в дурдом!» Очень хотелось показаться, но не решился. Мать пожалел. Лене ничего не сказал, но оттуда начался их развод, не раньше. А что там у Лены осталось? Резано-жженый «Александр Невский» и сделанный в той же технике «Фрегат».
«Невского» он тогда хотел сделать непохожим на артиста Черкасова. И это было главное достоинство получившейся штуковины. «Штуковины» — потому что это было ни панно, ни барельеф, ни горельеф, ни гравюра, а вообще черт знает что. По жанру — портрет, но композиция явно не портретная. В общем, «мурзильничанье» московского периода. Было что-то от церковной деревянной скульптуры, что-то от иконы — с миру по нитке — голому рубашка. Мрачноватый, свирепого вида юноша с кустистой бородой и узкими, немного азиатскими глазами буквально рвался выскочить из плоской доски, на ходу выхватывая из ножен меч. Но занимал он маловато места, меньше четверти нижней части доски, а наибольшее пространство было отдано копьям, как лес торчавшим из-за его спины. Одни копья, резаные, даже вылезали остриями из плоскости доски, другие, жженые, читались рельефно, но вписывались в плоскость, третьи были совсем плоскостные. Над остриями копий, рельефное, похожее на круглый шит, окруженное косматыми лучами, сияло солнце.
Один из мужиков-однокурсников, к мнению которого Серега прислушивался, разгадал Серегин ребус без напряжения. «Ну, какая тут скрытая идея? Большинство нынешних людей из миллионов русских, живших в XIII веке, знают только Александра Невского. Вот он и вырвался
«Лихо, лихо я тоща говорил! — ухмыльнулся Серега. — Просто здорово! И слова вроде сами собой выкладывались…»
«Фрегат» был попроще в замысле, но его понять не могли. В нем все видели украшение, и только. Действительно, фрегат — практически целая модель — с пушками, мачтами, реями и парусами, на резных волнах, так же как и Невский, выносился из плоскости в объем. Море, само собой, картинно бушевало, а на небе лишь краешек солнца виднелся из-за черных жженых облаков. Как сказал тот же товарищ, что разобрался с «Невским»: «С этим можно и на базар…» Серега не обиделся, наоборот, обрадовался. А мысль была простая, надо было только прочесть название фрегата, славянской вязью вырезанное на борту: «Истина». И еще надо было связать воедино «Невского» и «Фрегат», потому что символика у них была одинаковая. Совсем ускользнул от мудрого однокурсника и момент перехода фрегата объемного в плоскостной — истины в вымысел. Солнце же, укрытое на две трети за тучами, — это вовсе что-то из «Песни о Буревестнике». Ну да Бог с ними!
…После обеда, с трудом изготовленного на еле греющей плитке, Серега хотел заняться фигурами, но не решился. Фон еще не просох, да и боязно было напортачить. Поэтому пришлось глядеть телевизор, по теперешним временам занятие не из веселых. Раньше, смотря телевизор, Серегу радовало, что в Союзе, оказывается, есть прилично выглядящие колхозы, заводы, школы и прочее. С другой стороны, сообщали, что там-то и там-то нас любят, уважают и благодарят за помощь. Панаев был не дурак, он и до гласности знал, как оно на самом деле, но все же надеялся, что все это еще не так хреново, со временем, на базе улучшения и усовершенствования, все будет о’кей. Теперь же это же самое телевидение гнало один сюжет черней другого, и выходило, что все так плохо, что остается только лечь и помереть. Что там творится — Серега не понимал, да и врубаться не хотел. Единственно, чего не хотелось — это новой гражданской войны. В век ядерного оружия это, как говорится, чревато.
Третий год Сереге не хотелось ехать на Кавказ, слишком много катастроф. Гоша, тот без страха и сомнения кричал: «Вредительство! Контра! Контра кругом! Даешь нового Сталина с Берией!» У Гальки то же обстоятельство вызывало несколько иную реакцию: «Это все экологи, их работа! Чтоб заводы позакрывали, они специально их рвать будут! Экологов этих в ЦРУ готовят, сама слышала». В клубе же, где собирались разного рода неформальные группы, можно было услышать речи такие отчаянные, иго Серега, малярничая где-нибудь в соседней комнате, даже пугался. Одни орали, что надо завязывать с социализмом и строить капитализм, пока все еще не рухнуло. Как это сделать — никто толком не объяснил. Другие, наоборот, тоже громко кричали, что очень даже хорошо, что все рухнет, тогда легче будет все построить по новой, но уже так, как у цивилизованных людей. Третьи таинственно шуршали газетками с надписями на иностранном языке, «Московскими новостями» и даже отпечатанными на ксероксе изданиями ДС по рублю за штуку. У четвертых был бравый виц и колокола на черных майках.