Шрифт:
Я был болен — истерзан насмерть долгой агонией. И когда они наконец развязали меня и позволили сесть, я понял, что чувства меня оставляют. Приговор — страшный приговор смерти — это было последнее, что отчетливо врезалось в мой слух и мозг. После этого, голоса инквизиторов слились в одном дремотном неразличимом гуле. Который невпопад пробудил в моей душе мысль о революции — возможно, по странной связи в моем мозгу с картавым шипением вращающегося мельничного колеса. Но только на краткий миг. Потом я не слышал уже ничего. Какое-то время я еще видел — но с какой чудовищной, преувеличенной резкостью! Я видел губы чернорясых судей. Они казались мне белыми — белей и девственней листа, на котором пишу я эти слова, — и вялыми до совершенного гротеска, вялыми в высшем выражении твердости — непреклонной уверенности — неумолимого презрения, с которыми людям и свойственно обрекать других людей пыткам. Я видел, как то, что было решением моей Судьбы беззвучно исторгали их губы. Я видел, как эти губы корчились в речи, означавшей смерть. Я видел, как они складывают слоги моего
Я забылся; но между тем, не могу сказать, что сознание покинуло меня совершенно. Все, что я могу вспомнить об этом, мне не определить и не описать; просто, утрачено было не все. Ни в самом глубоком сне! Ни в бреду! Ни в забытьи! Ни в смерти! — и в могиле исчезает не все. Помимо этого, для человека нет бессмертия. Пробуждаясь от крепчайшего сна, мы разрываем тонкую вуаль паутины какой-то грезы. И уже в следующий миг (так нежна эта паутина) мы забываем, что нам грезилось. В пробуждении к жизни из забытья есть две ступени: первая — осязание существования как мысли или духа; вторая — осознание своей физической сущности. Вполне возможно, если бы достигнув второй ступени мы сумели вызвать впечатления первой, мы обрели бы в них красноречивые свидетельства, живописания потусторонней бездны. И эта бездна есть — что? Чем отличаются эти неясные тени от тех, что в могиле? Но если бы не было тех впечатлений, что я отношу к первой ступени, которых не вызвать по собственной воле, но которые через долгое время вдруг приходят сами, непрошеными, то откуда бы они приходили? Тот, кто не был никогда в забытьи, тот не из тех, кому являются причудливые дворцы и непостижимо знакомые лица в ярких вспышках этих углей; он не из тех, кто уловит скользящие в воздухе бледные видения, которые немногим дано увидеть; он не из тех, кто вдруг крепко задумается над ароматом неведомого раньше цветка; не из тех, кого приведет в смятение музыкальный каданс, никогда прежде не захватывавший его внимания.
После постоянных напряженных попыток вспомнить, в упрямом стремлении восстановить по неким обрывкам то состояние, кажущееся небытием, в которое погрузилась моя душа, бывают мгновения, когда мне кажется, что это мне удалось; это короткие, очень короткие моменты, когда воспоминания подчиняются моим заклятиям, и находит просветление, которое дает мне после уверенность в том, что я могу отнести их только к тому состоянию кажущейся бессознательности. Эти призраки памяти повествуют, едва внятно, о гротескных фигурах, что подхватили и потащили меня в молчании вниз — вниз — все вниз, пока ужасающее головокружение не раздавило меня в нерушимой иллюзии бесконечности этого падения. Они повествуют и о смутном ужасе в моем сердце, из-за сковавшей это сердце неестественной неподвижности. Затем пришло чувство внезапной остановки всякого движения, будто те, что влекли меня (чудовищный поезд!) миновали в своем спуске пределы самой беспредельности, и прервали, утомившись, свой труд. После этого я помню темную тоску и бледное уныние; а потом все срывается в безумие — безумие памяти, пытающейся удержаться на вещах запретных.
С неуловимой внезапностью в мою душу вернулись движение и звук — возбужденное движение бьющегося сердца, и звук его биения в моих ушах. Потом повисла пауза, когда ничего не происходило. Потом — опять звук, и движение, и осязание — ощущение покалывания, распространившееся по всему телу. Потом простое сознание существования, без мыслей — состояние, которое длилось долго. Потом, снова внезапно, мысль, и леденящий страх, и стремление по-настоящему понять, что со мной происходит. Потом — сильное желание лишиться чувств. Потом возвращение к жизни одним рывком, и удавшаяся попытка пошевелиться. И тут же — полнейшее воспоминание о пережитом процессе, о судьях, о траурных занавесях, о приговоре, о смертельной дурноте — и забытьи. Потом — полное забвение всего, что за этим следовало; всего того, что в позднейшие дни, путем немалых усилий, мне удалось восстановить лишь смутно.
Я долго не открывал глаз. Я чувствовал, что лежу на спине, и не связан. Протянув руку, я тяжело уронил ее на что-то сырое и твердое. На этом этапе я мучительно оставался долгие минуты, в течение которых пытался представить себе где я, и что со мной. Я тянул время, не осмеливаясь воспользоваться зрением. Меня пугала мысль о первом взгляде на то, что могло меня окружать. Это значило не то, что я боялся увидеть нечто ужасное, во мне
Чудовищная догадка в одно мгновение заставила кровь отхлынуть от сердца, и на какой-то краткий миг я опять потерял сознание. Обретя его снова, я тут же вскочил на ноги, конвульсивно трепеща каждой жилкой, и стал бешено шарить руками вверх и в стороны вокруг себя во всех направлениях. Я ничего не ощутил, но продолжал страшиться, что если попробую пойти, то наткнусь на стены гробницы. Я весь покрылся испариной, застывшей на лбу большими холодными каплями. В конце концов пытка неизвестности стала невыносимой, и я осторожно двинулся вперед, с вытянутыми руками и глазами чуть не вылезающими из орбит в надежде уловить хоть проблеск света. Я прошел уже не один шаг, но кругом по прежнему были лишь чернота и пустота. Я задышал свободней. По всей видимости, предназначенное мне было еще не самым страшным.
Пока я осторожно шел вперед, в моей памяти вихрем зароились тысячи темных слухов о кошмарах Толедо. О невероятных вещах происходивших в этих застенках рассказывали — сказки, как я всегда полагал, — но необычные и слишком пугающие для того, чтобы их повторять, говоря намеками и шепотом. Оставлен ли я умирать от голода в мире подземного мрака, или меня ждет другая, быть может, куда более жуткая отталкивающая участь? Результатом все равно будет смерть, и смерть превосходящая обычное понимание жестокости. Я слишком хорошо знал своих судей, чтобы сомневаться в этом. Способ и час — вот все, что занимало меня, помрачая рассудок.
Мои вытянутые руки наконец наткнулись на твердую преграду. Это была стена, по-видимому, каменной кладки — очень гладкая, скользкая и холодная. Я двинулся вдоль нее, ступая со всей недоверчивой осторожностью, внушенной мне повестями, принадлежащими теперь, казалось, античной древности. Однако, эти действия не давали мне возможности оценить форму и размер подземелья — я мог обойти его кругом и вернуться к точке, с которой начал, будучи не в состоянии установить этот факт, поскольку стена всюду казалась совершенно одинаковой. Тогда я попытался отыскать нож, бывший в моем кармане, когда меня вели в инквизиторский зал; но оказалось, что он пропал — мою одежду сменил балахон из грубой саржи. Я хотел укрепить клинок в какой-нибудь трещинке в кладке, чтобы обозначить точку отсчета. Затруднение, тем не менее, было ничтожным, хотя и представилось сперва в моем расстроенном воображении безвыходным. Я оторвал подрубленный край от длинного подола своей рясы и разложил его во всю длину под прямым углом к стене. Нащупывая путь вкруг своей тюрьмы, я не мог не споткнуться, завершая его, об этот «коврик». Так, по крайней мере, я думал. Но я не рассчитал возможных размеров подземелья, или степени своей собственной слабости. Пол был влажным и скользким. Сильно пошатнувшись несколько раз, двигаясь вперед, затем я поскользнулся и упал. Предельная усталость принудила меня остаться поверженным; и раз я лежал, меня вскоре настиг сон.
Проснувшись и поведя рукой, я обнаружил рядом с собой хлеб и кувшин с водой. Я был слишком измучен, чтобы отразить должным образом в сознании это обстоятельство, но съел и выпил найденное с жадностью. Немного погодя, я возобновил обход своей тюрьмы, и с огромным трудом добрался в конце концов до куска материи. До того момента как я упал, я насчитал пятьдесят два шага, а по продолжении счета, еще сорок восемь прежде чем достиг «коврика». В целом это составило сотню шагов, и, приняв, что два шага являются примерно ярдом, я позволил себе предположить, что подземелье имеет в окружности пятьдесят ярдов. Однако, нащупав в стене множество углов, я не мог судить достоверно, что за фигуру представляет собой план склепа — я никак не мог избавиться от мысли, что это все-таки склеп.
Я обрел хоть какую-то цель — конечно, не являющую собой ни намека на надежду — в этих исследованиях, и смутное любопытство побудило меня их продолжить. Оторвавшись от стены, я решился пересечь замкнутое пространство поперек. Сперва я двигался с крайней осторожностью, так как пол, несмотря на то, что казался сделанным из явно твердого материала, был предательски скользок. Но понемногу я набрался храбрости, и без колебаний стал ступать твердо — пытаясь идти, насколько это возможно по прямой. Таким манером я одолел десяток или дюжину шагов, пока лоскут висящий из разорванного подола моей рясы не попался мне под ноги. Я наступил на него и с размаху рухнул ничком.