Проза Лидии Гинзбург
Шрифт:
Экспериментировать с промежуточной литературой Гинзбург начала в 1925 году, занося в записные книжки остроты, исторические анекдоты, афоризмы, а также размышления о людях из ее окружения – ученых, принадлежавших к школе формалистов, писателях и простых людях. Ее проект эволюционировал в течение семи десятилетий советской истории, в ходе которых она писала эссе и очерки в стол (почти на всем протяжении жизни, кроме нескольких последних лет, публикация этих текстов при всем желании автора была невозможна и в основном даже невообразима), критически анализируя в них жизнь русской интеллигенции – социального слоя, ценности которого, на взгляд Гинзбург, подвергались нескончаемым атакам. Гинзбург прожила достаточно долгую жизнь, чтобы извлечь пользу из смягчения цензуры в эру гласности, и ошеломляла российских читателей все более пространными изданиями своих нетривиальных историй, остроумных исторических анекдотов и вдумчивых размышлений, в которых сочетались различные промежуточные жанры, то есть формы мемуарно-документальной и художественной прозы. Литературовед Сергей Козлов вспоминает, что в 1980-е годы чувствовал, как и многие его современники, что «Гинзбург дарила нам язык и концептуальный аппарат для понимания самих себя и окружающих». Один читатель из круга знакомых Козлова говорил о Лидии Гинзбург: «Она мне объясняла меня самого» [3] .
3
Козлов С. Победа и поражение Лидии Гинзбург // Новое литературное обозрение. 2012. № 114. На английском языке: Kozlov S. Lydia Ginzburg’s Victory and Defeat / Trans. Emily Van Buskirk // Lydia Ginzburg’s Alternative Literary Identities / Eds. E. Van Buskirk and A. Zorin. Oxford: Peter Lang AG, 2012. P. 23.
Почему
В годы Второй мировой войны Гинзбург сетовала, что литература по большей части впала в состояние недоразвитости и скучных повторов. Она поставила литературе диагноз, рассудив, что корень проблемы в неспособности открыть «новую принципиальную концепцию человека» [4] . Гинзбург нашла связь между двумя взаимосвязанными кризисами, охватившими ее эпоху, – кризисом ценностей и кризисом литературы; оба порождались отсутствием новой концепции человека, которая могла бы выразить моральную неопределенность в новых исторических обстоятельствах, а также фрагментацией и социальной обусловленностью, затруднявшими формирование идентичности у человека эпохи модерна. Войны и революции, писала Гинзбург, безвозвратно низвергли индивидуалистическую идеологию XIX века, подорвав веру в безусловную ценность уникального человека – веру, которая, в свою очередь, зиждилась прежде всего на вере в существование предопределенных Богом абсолютов. Эти события растоптали и мечту о том, что общество изменится к лучшему: с одного взгляда на сталинскую Россию и нацистскую Германию можно было осознать неискоренимость социального зла. Начиная с 1930-х годов и в послевоенные десятилетия Гинзбург (в своих текстах, в то время не предназначавшихся для печати) призывала современников прекратить литературные диспуты, которые сводились к оплакиванию утраченной самоценной души, и вместо этого задуматься, «как бы выжить и как бы прожить, не потеряв образа человеческого» [5] . Ее опасения находят параллели в опасениях европейских интеллектуалов (например, Жана-Поля Сартра), которые тоже обсуждали, как должно измениться искусство в ответ на тотальную катастрофу человечества в годы Второй мировой войны.
4
Гинзбург Л. Записная книжка 1943–1946 гг. // Гинзбург Л. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека / Сост. Э. Ван Баскирк и А. Зорин. М.: Новое издательство, 2011. С. 204. Далее я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 2011.
5
Гинзбург Л. Торжество заката // Гинзбург 2002. С. 198.
Стержневая часть моей книги – исследование разработанной Гинзбург концепции человека после кризиса индивидуализма, концепции «постиндивидуалистического человека» (или self, постиндивидуалистического «я»), как я это называю. Если выразиться словами Гинзбург, это «сознание», которое «при всей субъективности ‹…› не смеет уже удивляться собственной конечности» [6] . Английское слово self не имеет эквивалента в русском языке (правда, в русском есть возвратная частица «себя», близкая к слову self во многих языках, и в этом смысле используется слово «я», в кавычках). Исследователь жанра автобиографии Пол Джон Икин определяет the self как «всеобъемлющий термин, обозначающий совокупность нашего субъективного опыта», а специалист по интеллектуальной истории Джеральд Сигал – как «особенное существо, которое представляет собой каждый человек» [7] . Я имею в виду эти значения self, связанные с субъективностью, опытом и личными особенностями, но опираюсь и на основополагающее исследование Чарльза Тейлора «Истоки „Я“», где он утверждает: «…когда мы говорим о людях как о selves, то имеем в виду, что люди – существа достаточно глубокие и сложноустроенные, чтобы обладать некой идентичностью… (или пытаться ее обрести)» [8] . В обеих концепциях человека – и у Гинзбург, и у Тейлора – главная роль принадлежит этике и повествованию, но Гинзбург сильнее, чем Тейлор, сомневается в существовании стабильной, перманентной идентичности человека, а также делает особый упор на социальном аспекте (на том, что мы могли бы назвать «личностью» или сравнить с «социальным „Я“» из теорий Уильяма Джеймса) [9] .
6
«При всей субъективности это сознание, в сущности, неиндивидуалистично, – оно не смеет уже удивляться собственной конечности» (Гинзбург Л. Мысль, описавшая круг // Гинзбург 2002. С. 574).
7
Eakin P. J. Living Autobiographically: How We Create Identity in Narrative. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2008. P. xiv; Seigel J. The Idea of the Self: Thought and Experience in Western Europe since the Seventeenth Century. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2005. P. 3.
8
Taylor Ch. Sources of the Self: The Making of Modern Identity. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1989. P. 32. Эллипсис мой. Тейлор дает следующее определение идентичности: «Моя идентичность определяется обязательствами и идентификациями, очерчивающими те рамки или горизонты, в которых я могу попробовать установить в каждом индивидуальном случае, что хорошо, что ценно, что следует делать, что я поддерживаю либо против чего выступаю. Другими словами, это горизонт, очерчивающий область, внутри которой я способен занимать какую-то позицию» (Ibid. P. 27).
9
James W. Psychology: Briefer Course. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984. P. 161–163.
Один из центральных элементов теории Гинзбург о человеке и структуре личности – мысль, что мы стараемся осознавать свои переживания как ценность, между тем как наше понимание ценностей берет начало в процессах социализации и интериоризации в нашей социальной среде. Душевная жизнь человека ХХ века состоит из изолированных моментов, которые быстро изглаживаются из памяти и не могут сформировать какую-либо «длящуюся связь взаимопроникающих элементов» [10] . Эту отчужденность от абсолютных ценностей не следует путать со своенравной свободой, которая ассоциируется с героями Достоевского. Основные действующие лица, появляющиеся в документальной прозе Гинзбург, схожи с вымышленными героями Кафки и Хемингуэя, у них нет лишнего времени на идеи, которые потрясут мир (идеи типа «все позволено»), поскольку эти герои обречены существовать в «давящем мире объективного ужаса жизни» (из эссе 1958 года, опубликованного в конце 80-х) [11] . Как лаконично формулирует Гинзбург в поздней научной работе «О литературном герое» (1979), современный герой не предопределяется идеями – он «управляем механизмом социализации, интериоризации, ожиданий, запретов, ценностей своей среды, своей „референтной группы“» [12] .
10
Гинзбург Л. Заблуждение воли // Гинзбург 2002. С. 583.
11
Гинзбург Л. Торжество заката // Там же. С. 199.
12
Гинзбург Л.
Следуя долгой философской традиции, соединившей этику, личность и повествование, Гинзбург делает центральной темой своих текстов этический потенциал постиндивидуалистического человека. Гинзбург, атеистка, подбирает, чтобы найти им повторное применение, элементы гуманистической традиции XIX века и контрабандой протаскивает их в средоточие века ХХ-го. Она «сбрасывает со своего парохода» объемные миры, замысловатые сюжетные структуры и изображение внутренней жизни индивидуализированных литературных героев. Отказ от всех этих элементов отличает Гинзбург от ее современника Василия Гроссмана, который писал традиционные «толстовские» романы о войне и сталинском терроре, применяя в общем и целом приемы психологической прозы. В определенных аспектах Гинзбург ближе к поразительному летописцу ГУЛага Варламу Шаламову, который уверял, что читатели, прошедшие через революции, войны и концлагеря, не нуждаются в романах. В своей документальной прозе Шаламов отвергал «литературщину», сводя к минимуму описания внешности и предыстории персонажей или вообще обходясь без таких описаний [13] . Гинзбург тоже показывает читателю только конкретные, сиюминутные переживания своих фрагментарных героев, но, в отличие от Шаламова, заменяет приемы художественной литературы анализом [14] .
13
Шаламов В. О прозе (1965) // Шаламов В. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 5 М.: Терра – Книжный клуб, 2005. С. 144–157.
14
Хотя Шаламов отвергает «литературщину», его минималистические рассказы имеют некоторые признаки беллетристики: их персонажи (иногда обнажающие свои мысли перед повествователем, что является признаком художественной литературы) движутся в трехмерном мире. Насколько Шаламов далек от Гинзбург, явствует из его заявления: «Анализ „Колымских рассказов“ в самом отсутствии анализа» (Там же. С. 154).
Самоотстраненный, проводимый извне анализ – ключевой метод для подхода Гинзбург к постиндивидуалистическому человеку, отражающий ощущение, что в ее эпоху «конфликт литературного персонажа стал опять внешним конфликтом, как во времена допсихологические» (еще одна цитата из эссе 1958 года, созвучная ее научному труду «О литературном герое») [15] . Самоотстранение роднит эстетику Гинзбург с ее же этикой: анализ извне помогает создать некое «построение личности», с которым можно, пытаясь сохранить «образ человеческий», связать поступки, никак не связанные между собой. Самоотстранение помогает объяснить и тот факт, что Гинзбург дистанцируется от традиционной автобиографии. Как утверждал Роберт Фолкенфлик, «представление о себе как о Другом – одно из условий автобиографического повествования» [16] . Но Гинзбург поднимает это «одруговление» на новый уровень, рассматривая «я» как произвольно выбранный образец для анализа – не как автономное существо, а как неотъемлемый элемент общественного строя. «Я», выступающее в роли стороннего наблюдателя, – некая анализирующая события отвлеченная фигура, половая принадлежность которой не указана, фигура, которая обычно ведет рассказ в третьем лице. Центральный персонаж – альтер эго Гинзбург – тоже говорит о себе в третьем лице и подвергается легкой фикционализации, чтобы сделать его более репрезентативным в историческом отношении.
15
Гинзбург Л. Торжество заката // Гинзбург 2002. С. 198–199.
16
Folkenflik R. The Self as Other // The Culture of Autobiography: Constructions of Self-Representation / Ed. R. Folkenflik. Stanford, CA: Stanford University Press, 1993. P. 222.
Творческие работы Гинзбург лучше всего могут быть поняты в контексте двух кризисов – кризиса индивидуализма и кризиса романа, – которые в первые десятилетия ХХ века имели резонанс во всей Европе. Согласно знаменитой фразе Осипа Мандельштама в статье «Конец романа» (1922), в ХХ веке индивиду недостает сил и даже чувства времени, без которых нельзя сохранить полномасштабную биографию, образующую композиционный «позвоночник» романа [17] . Советские прозаики, пытаясь изобразить новую реальность, должны были сопротивляться наследию реалистического романа ХIX века, а также усилиям формалистов по демифологизации литературных приемов и тому воздействию, которое оказывала на культуру большевистская революция. Некоторые литературные течения сочли, что литература может обновиться, обратившись к факту и документу (к тому, что более радикальные идеологи из «Левого фронта искусств» – ЛЕФа – называли «литературой факта»).
17
Мандельштам О. Конец романа // Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 2. С. 201–205.
Я принимаю во внимание весь корпус текстов Гинзбург, но сосредотачиваюсь в основном на 1930-х и 1940-х годах, когда она активно экспериментировала во множестве направлений сразу. Одно время она, под влиянием нараставшего в СССР 1930-х годов интереса к роману, считала авторов записных книжек «литературными импотентами», которым не хватает «положительных идей». И все же открытое отвращение, которое она питала к фикциональности романа, побудило Гинзбург предпочесть незавершенность текстов и записей в записных книжках. Ее мечта (в 1930-е годы облеченная в слова) состояла в том, чтобы создать жанр, которому невозможно подобрать название, максимально близкий к «дневнику по типу романа», жанр, в рамках которого она могла бы, «не выдумывая и не вспоминая», «фиксировать протекание жизни» [18] . Я детально, со ссылками на черновики из архива Гинзбург, рассматриваю повествования, которые, возможно, стали частью этого романизированного дневника: [19] «Возвращение домой» (1929–1936), «Заблуждение воли» (ок. 1934), «Мысль, описавшая круг» (ок. 1934 – 1936 либо 1939), «Рассказ о жалости и о жестокости» (ок. 1942 – 1944), «День Оттера» (ок. 1943 – 1945) и «Записки блокадного человека» (авторская дата – «1942–1962–1983»). В этих произведениях чувствуется стремление Гинзбург навести мосты между романом и историей самой себя (и своей среды). Она полагала:
18
Гинзбург 2002. С. 142. Этот важный пассаж я рассматриваю в главе 2.
19
Я избегаю термина «роман-дневник» из-за его коннотаций, поскольку он создает впечатление, что перед нами вымышленное повествование в форме дневника. См., например, определение Лорны Мартенс: роман-дневник – это «вымышленное повествование в прозе, которое один повествователь пишет изо дня в день от первого лица, не обращаясь к какому-либо вымышленному адресату или реципиенту» (Martens L. The Diary Novel. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 1985. P. 4).
Сейчас работа историка и работа «романиста» (условное название для человека известным способом концепирующего действительность) до некоторого предела должна быть однородна. И то и другое – понимание жизни; то-есть [sic! – Э. Б.] описание фактов и объяснение связей между ними [20] .
Персонажи Гинзбург принадлежат, как и она сама, к кругам интеллигентов-гуманитариев, получивших воспитание в дореволюционный период. Радикальные исторические перемены, с которыми столкнулось это поколение, обычно действовали на характеры «остраняюще» и обнажали «автоконцепции»: примерно раз в десятилетие люди заново изобретали себе внешний имидж, чтобы выжить. В сталинскую эпоху Гинзбург интересовал стержневой сюжет истории, затронувший жизнь всех и каждого из этих людей: в какой мере они могли по-прежнему функционировать в качестве интеллектуалов, в то время как Советское государство становилось все более репрессивным? После смерти Сталина Гинзбург наблюдает, как уцелевшие беспрерывно вносят коррективы в свои публичные высказывания и имидж, чтобы как можно выгоднее воспользоваться возможностями либерализации. Гинзбург учитывает тот факт, что у индивидов крайне ограниченна свобода выбора собственного пути, но все равно возлагает на них ответственность за их поведение.
20
Гинзбург Л. Неопубликованная запись. ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VIII–IX (июль 1933 – январь 1935). С. 37–38.