Проза Лидии Гинзбург
Шрифт:
Как явствует из определения, которое Гинзбург дает жанру этого произведения, она намеревалась сделать свой opus magnum почти документальным текстом, где художественный эффект создавался бы не вымыслом, а отбором и композиционным построением, а также особой смесью описательных кусков с размышлениями о природе человека, психологии, этике и истории. Своих целей Гинзбург старалась достичь, разрабатывая скрупулезные квазинаучные методы самоанализа и анализа своего ближайшего окружения, зарисовывая и анатомируя характеры окружающих, дотошно записывая их разговоры на манер стенографа. Она применяла приемы самоотстранения, чтобы обращаться с самой собой как с образцом для исследований, как с представителем конкретных исторических тенденций. «Дневник по типу романа» Гинзбург так и не был завершен, но сохранился в форме отдельных «повествований», эссе, фрагментов, записей в записных книжках и черновиков. Черновики и очерки, написанные ею в 1940-е годы, в ужасающий период войны и блокады, можно считать продолжением более ранних вещей и самой значительной частью ее работы в этом жанре.
Гинзбург пишет, что начало Великой Отечественной войны дало краткую психологическую передышку после «Большого террора» конца 1930-х. В блокаду Гинзбург выжила благодаря тому, что работала редактором в Ленинградском радиокомитете (в Литературно-драматическом отделе): с начала 1942 до конца мая 1943 года была штатным сотрудником, а затем, вплоть до конца войны, внештатным редактором. Для всех, кому выпало жить при блокаде, радио было важным источником не только информации, но и надежды, душевных сил. Для Гинзбург работа в Радиокомитете была ценным опытом «социальной применимости» – шансом ощутить себя человеком, хотя бы ненадолго влившимся в устоявшийся жизненный уклад. Кроме того, атмосфера в сфере культуры на непродолжительное время стала чуть посвободнее, и возникло предчувствие, что жесткие идеологические ограничения будут мало-помалу смягчены. После ужасающих лишений первой блокадной зимы Гинзбург с удвоенной творческой энергией вернулась к работе. Некоторое время ей казалось, что война наконец-то решила загадку истории ХХ века, ретроспективно пролив свет на смысл террора и репрессий, которые обрушились на ее поколение. В черновиках военных лет
97
Гинзбург 2011. С. 294, 303.
В 1942–1945 годах Гинзбург написала, возможно, самые сильные из своих «повествований» – «Рассказ о жалости и о жестокости» и «День Оттера» [98] . Первое – подробнейшее описание смерти близкой родственницы в блокаду и беспощадный анализ чувства вины, которое испытывает выживший, думая о своей роли в происшедшем. Второе повествование Гинзбург намного позднее переработала, и оно превратилось в «Записки блокадного человека». В обоих в центре внимания находится один и тот же герой, альтер эго Гинзбург; его странно звучащее имя Оттер – вероятнее всего, транслитерация сразу двух французских слов: «l’autre» и «l’auteur». Гинзбург часто использовала это имя в своих автобиографических вещах 1930-х и 1940-х годов. Она анализирует феноменологию голода и основополагающие структуры человеческой природы и общественного устройства – структуры, которые, как она полагала, под воздействием немыслимых физических и нравственных страданий не столько разрушались, сколько выявлялись и обнажались. Колоссальный объем эссе, фрагментов, размышлений, черновиков, очерков о характерах и записей разговоров – всего, что написано ею за эти два или три года испытаний и борьбы за выживание, – не имеет параллелей на других этапах ее литературной деятельности.
98
Оба названия были выбраны Андреем Зориным и мной на основании текстологического исследования.
Занятия всем вышеперечисленным почти прекратились с наступлением идеологического «оледенения» в 1946 году и с началом антиформалистских и антисемитских кампаний, которые за этим последовали. В истории советской литературы и гуманитарных наук семилетний период, который начался с речи Андрея Жданова против Анны Ахматовой и Михаила Зощенко в 1946 году, а закончился со смертью Сталина в 1953 году, – время самого страшного упадка. Из-за новой волны репрессий, которая началась после войны, писала Гинзбург, люди стали смиряться с фактом, что жестокостям не будет ни конца, ни края [99] . По-видимому, в те годы в Гинзбург угасла даже слабая надежда, которая в страшные времена «Большого террора» и блокады Ленинграда убеждала ее не бросать писательство. В изданиях ее прозы этот период не представлен ни одной строкой [100] . В то время Гинзбург писала докторскую диссертацию о «Былом и думах» Александра Герцена, с публикацией которой у нее возникли значительные трудности [101] . Одно из ее косвенно автобиографических эссе 1954 года – психологический профиль анонимного персонажа, который несколько лет пытается опубликовать свою книгу. Только теперь (после смерти Сталина), когда обстановка перестала быть смертельно опасной, он может осмыслить чувство униженности и душевную боль тех лет, когда его голос непроизвольно срывался на просительную интонацию, когда друзья избегали разговоров с ним, когда он жил в унизительном страхе перед каждым телефонным звонком, каждым посещением издательства. Гинзбург описывает, как человек начинает страшиться «самого процесса унижения» сильнее, чем вердиктов или их последствий, даже смерти, вероятность которой была вполне реальна [102] .
99
Гинзбург 2002. С. 285.
100
Тот факт, что период с 1944 по 1957 год был, по-видимому, труднейшим в профессиональной деятельности и интеллектуальной жизни Гинзбург, подтверждается интервью – например, моими разговорами с Ниной Павловной Снетковой, которая познакомилась с Гинзбург в 1957 году, сразу после публикации ее книги о Герцене. Снеткова работала в отделе Государственного издательства художественной литературы (ГИХЛ), где вышла книга Гинзбург о Герцене (находилось оно на Невском проспекте в доме 28 – «доме Зингера», он же Дом книги).
101
В 1944–1947 годах Гинзбург была докторантом Института литературы Академии наук СССР. В качестве темы диссертации она указала «Творчество Герцена в 1830–1850-х годах».
102
Гинзбург 2002. С. 203.
Единственная регулярная работа в сфере образования появилась у Гинзбург во время кампании по борьбе с космополитизмом, когда ее друг Елеазар Мелетинский устроил ее на ставку доцента в Карело-Финский государственный университет в Петрозаводске (1947–1950). Тогда считалось: чтобы не привлекать внимания, безопаснее куда-нибудь уехать, и Гинзбург курсировала между Ленинградом и Петрозаводском, где останавливалась у Мелетинского (согласно одному источнику, спала в ванне) [103] . В 1949 году Мелетинского арестовали, и спустя недолгое время Гинзбург (говоря ее собственными словами) «выжили из университета в Петрозаводске» [104] . В конце 1952 года ее вызывали на допросы по делу, заведенному на Эйхенбаума, но, к счастью, спустя несколько месяцев смерть Сталина «спасла и мою в несметном числе других жизней», как написала Гинзбург спустя много лет [105] .
103
Интервью с Ксенией Кумпан, лето 2003 года. В Ленинграде Гинзбург вела один семинар в университете (1948–1950), а также читала лекции во Всероссийской академии художеств (1944–1946).
104
Гинзбург 2002. С. 339. В журнале «Звезда» в 1949 году были опубликованы нападки на Гинзбург; объектом атаки был и Эйхенбаум (см.: Any С. Boris Eikhenbaum: Voices of a Russian Formalist. Р. 195). Михаил Гаспаров записал, как Гинзбург объясняла свое увольнение из Петрозаводского университета: «за то, что она отдавала на откуп буржуазному западу наш реакционный романтизм» (Гаспаров М. Записи и выписки. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 43, цит. по: Лотман Л. Воспоминания. СПб.: Нестор-История, 2007. С. 182).
105
Гинзбург 2002. С. 338–341.
После смерти Сталина, в период оттепели, известность Гинзбург понемногу стала расти. В 1957 году ей наконец удалось защитить и опубликовать докторскую диссертацию о «Былом и думах» Герцена (сама она заявляла, что эта книга пострадала от «глубоко сидящей несвободы») [106] . В 60-е годы она написала и опубликовала книгу «О лирике» (1964), которая закрепила за ней статус ведущего исследователя русской литературы.
Она стала общаться с такими представителями своего поколения, как Надежда Мандельштам, проводила лето вместе с ней и Мелетинскими в Тарусе (где Мандельштам познакомила ее с Варламом Шаламовым) [107] и Переделкине. Начала читать вслух выдержки из своих записных книжек и повествований узкому кругу молодых поклонников, а те вскоре взялись помогать ей, перепечатывая на машинке подборки, которые планировалось опубликовать в будущем. Новые поколения писателей, поэтов, художников и литературоведов чтили Гинзбург, видя в ней «хранительницу огня», одного из свидетелей блистательной эпохи русского авангарда [108] . Именно от этих писателей и интеллектуалов мы сегодня еще можем услышать воспоминания о Гинзбург, о заведенных ею ритуалах приема гостей (яичница и майонез, графин с водкой), о том, что дома у нее всегда было прибрано – нетипичная для интеллигенции особенность, о манере вести разговоры – привычке терпеливо кружить вокруг одной мысли, рассматривая ее все более скрупулезно, о том, что Гинзбург можно было абсолютно доверять, не опасаясь, что она разболтает ваши тайны, о ее порядочности, о том, что она была ментором молодых поэтов и молодых литературоведов, о ее любви к «литературному скандалу». Многие друзья умели любовно передразнивать ее выговор: говорила она медлительно, «в нос» [109] .
106
Там же. С. 294.
107
См.: Harris. Biographical Introduction. Р. 126. В 1960-е годы Гинзбург и Шаламов переписывались. Письмо Шаламова имеется в архиве (Оп. 3. Ед. хр. 491. Шаламов Варлам Тих., 21 августа 1966, 1 л). В архиве также есть черновик неоконченного письма Гинзбург Шаламову (ОР РНБ. Ф. 1377. Оп. 3. Ед. хр. 121. Гинзбург Л. Я. Письмо Варламу Тихоновичу Шаламову, 27 июня 1967, 1 л).
108
Гинзбург употребляет это выражение в «И заодно с правопорядком» (Гинзбург 2002. С. 296).
109
Эти
В 1960–1970-е годы Гинзбург опубликовала несколько мемуарных очерков на основе материалов из своих записных книжек – тексты о своих давних друзьях и знакомых: Эдуарде Багрицком, Анне Ахматовой, Юрии Тынянове и Николае Заболоцком. Она также вернулась к писательству: в те годы написаны некоторые из ее лучших эссе – «О старости и об инфантильности», «О сатире и об анализе» и многие другие. Вновь появляется жанр «записи» с остротами и bon mots (теперь она не ведет записные книжки, а пишет от руки на отдельных листах, затем перепечатывая записи на машинке), параллельно Гинзбург фиксирует жизнь и характеры представителей молодого поколения, таких своих ровесников, как Надежда Мандельштам, и тех, кто принадлежит к более старшему поколению, – таких фигур, как Ахматова. Но для этого периода более типичны длинные философские или социологические рассуждения, где, если сравнивать с более ранними периодами, заметнее присутствие первого лица единственного числа – «я». В те же годы Гинзбург занялась любительской фотографией, которая стала для нее еще одним способом наблюдения за своей средой и создания хроники этой среды [110] . Но проект «дневника по типу романа» в духе Пруста она, очевидно, забросила. Как написала Гинзбург в 1954 году: «Таинственные ростки будущего, листы, которые складываются в стол, теперь не более, чем следы павших замыслов» [111] . То, что должно было стать ее крупным произведением, теперь раздробилось на десятки и сотни разрозненных фрагментов. И все же в 1960-е годы Гинзбург предпринимает еще одну попытку протолкнуть в печать, вопреки цензуре, один из важнейших своих текстов.
110
В 1955 году Типот написал Гинзбург: «Пришли какой-нибудь образчик твоей фото-деятельности» (РГАЛИ. Ф. 2897. Оп. 1. Д. 88. Типот Виктор Яковлевич. Письма и телеграмма Типота В. Я. Гинзбург Лидии Гинзбург (сестре) 26 ноября 1928 года – август 1960 года, 30 лл.). Несколько десятков фотографий работы Гинзбург хранятся в ее архиве (ОР РНБ. Ф. 1377).
111
Гинзбург 2002. С. 193. Во фразе Гинзбург слышны отзвуки «Опавших листьев» Василия Розанова: так он озаглавил свои обрывочные автобиографические тексты, отчасти схожие по жанру с текстами Гинзбург. Своей метафорой Розанов описывает порой случайные или произвольные отношения между автобиографическими текстами и индивидуальностью. И все же Розанов сравнивает свои обрывочные «опавшие листья» (или листы бумаги) с нечаянными восклицаниями души индивида; эта формулировка идет вразрез с формулировками Гинзбург. См. объяснение Розановым его метафоры в книге «Уединенное» (М.: Политиздат, 1990. С. 22).
В 1962 году публикация «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына сильно раздвинула пределы дозволенного при публичном обсуждении ужасов минувшей эпохи, и это дало Гинзбург основания надеяться, что появится возможность опубликовать ее блокадное повествование. Вместе с тем ей явно не хотелось, чтобы ее восприняли как всего лишь очередного эпигона Солженицына, а потому она была вынуждена отвергнуть форму «Один день из жизни Х.». В одном из вступлений к новой версии своего блокадного повествования она иронично заметила: «У произведений, десятками лет созревающих и распадающихся в письменных столах, за это время появляются предшественники, столь же естественно, как у печатной литературы преемники» [112] . Она переделала «День Оттера», превратив в текст, который теперь намеревалась назвать попросту «Блокада», дополнив голос главного героя множеством голосов очевидцев и тем самым превратив частное повествование в более обобщенное описание. Но пока она вносила эти поправки, оттепель закончилась. Публикация блокадного повествования Гинзбург оказалась отсрочена еще на два десятилетия.
112
Гинзбург 2011. С. 453.
Наука о литературе – литературоведение, как она именовалась в номенклатуре советской науки (Гинзбург несколько раз упоминала, что ненавидит это слово), – теперь была единственной доступной для Гинзбург сферой деятельности, где она могла и заработать на пропитание, и обрести нечто вроде социального статуса. В своей монографии «О психологической прозе» (1971) она попыталась, что было для нее весьма типично, найти какую-то промежуточную территорию между «двойным разговором – о жизни и о литературе», который вела уже пятьдесят лет. Гинзбург называла ее «самая интимная из моих литературоведческих книг» именно потому, что в ней говорилось «о промежуточной литературе, о важных вопросах жизни, о главных для меня писателях» [113] . В «записях» Гинзбург есть еще один перерыв – с 1966 по 1973 год, связанный, как представляется, с ее напряженной работой над этой книгой; как она однажды пояснила: «Покуда готовилась и писалась последняя книга, все другое на несколько лет было отложено, в том числе эти записи» [114] . Между тем некоторые страницы этой книги вышли прямо из лаборатории, где создавались более ранние записи и эссе Гинзбург. Научный анализ промежуточной литературы продолжился в ее следующей книге «О литературном герое» (1979), где заметны плоды ее долговременного интереса к западной социологии и психологии [115] .
113
Гинзбург 2002. С. 303.
114
Она продолжает: «Считалось, что мои читатели меня подождут. Но сейчас, возобновляя работу, вижу, что читатели психологически меня не дождались. Они перестали быть ценностно ориентированной средой, а каждому в отдельности уже неинтересно» (Гинзбург 2002. С. 267).
115
См.: William Mills Todd III. Between Marxism and Semiotics: Lidiia Ginzburg and Soviet Literary Sociology // Canadian-American Slavic Studies. 1985. 19, 2. Р. 159–165; Idem. Discoveries and Advances in Literary Theory, 1960s–1980s // A History of Russian Literary Criticism and Theory / Еds. E. Dobrenko and G. Tihanov. Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2011. Р. 230–249. Расширенный вариант этой статьи – «Открытия и прорывы советской теории литературы в послесталинскую эпоху» – опубликован в русском издании этой книги: История русской литературной критики: советская и постсоветская эпохи / Сост. Е. Добренко и Г. Тиханов. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 571–607.
В 1970 году условия жизни и работы Гинзбург изменились: из-за того, что ее многоквартирный дом перестроили в административное здание, где разместились железнодорожные кассы, она была вынуждена съехать из своей комнаты, и друзья помогли ей получить однокомнатную квартиру; так она впервые с тех пор, как стала взрослой, поселилась в отдельном жилье – в «некоммунальном» пространстве [116] . Гинзбург тревожил вынужденный переезд на окраину (она говорила Лидии Лотман: «Это не Петербург, не Ленинград. Это другой город!»), но, по некоторым свидетельствам, она привыкла к своей новой квартире и с удовольствием совершала долгие прогулки в окрестных парках [117] . На стенах в квартире висели работы художников-авангардистов 1920-х годов – Давида Бурлюка, Михаила Матюшина, Дмитрия Митрохина, Александра Тышлера (портрет Анны Ахматовой, на котором поэтесса «исправила» свой нос [118] ), Василия Чекрыгина, Александры Экстер и других (их дарил друг Гинзбург – коллекционер произведений искусства Николай Харджиев).
116
История ее переезда подробно рассказана Еленой Кумпан: Вспоминая Лидию Яковлевну // Звезда. 2002. № 3. С. 143–149, а также в ее книге «Ближний подступ к легенде» (С. 76–88). Новая квартира Гинзбург находилась на проспекте Шверника (ныне Второй Муринский проспект). Полный адрес: проспект Шверника, 27, квартира 20.
117
См.: Лотман Л. Воспоминания. С. 179–180. Елена и Ксения Кумпан водили меня в один из парков, где, по их воспоминаниям, они прогуливались с Гинзбург, – в парк Лесотехнической академии. Неподалеку расположены более обширный Удельный и другие парки.
118
Я видела этот портрет и другие произведения искусства, принадлежавшие Гинзбург: теперь они хранятся у Александра Кушнера. О том, как Ахматова подправила свой нос, см.: Zholkovsky А. The Obverse of Stalinism: Akhmatova’s Self-Serving Charisma of Selflessness // Self and Story in Russian History / Еd. L. Engelstein and S. Sandler. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2000. Р. 49.