Проза Лидии Гинзбург
Шрифт:
При анализе собственного пути Гинзбург ищет в историческом опыте своего поколения типичные элементы. Поиски ею баланса между «неповторимо личным» и «исторически закономерным» я наиболее детально рассматриваю при анализе ее текстов о любви; тема любви ставила перед Гинзбург специфический набор трудноосуществимых задач не только в литературе, но и в частной жизни. В кругу ближайших друзей Гинзбург самоидентифицировалась как лесбиянка во времена, когда в русской/советской литературе и обществе однополое желание табуировалось (да и сегодня все еще табуируется); это формировало опыт своей инаковости, причем Гинзбург упорно уклонялась от идеализации или какой-либо репрезентации этого опыта. Однако при внимательном исследовании обнаруживается, что об однополой любви в текстах Гинзбург говорится конкретно, хоть и обиняками. Гинзбург выражает свой частный опыт лесбиянки, «вписывая» свою субъектную позицию в грамматические формы третьего лица мужского рода единственного числа и тем самым сочиняя гипотетические драмы о гетеросексуальном, как кажется на первый взгляд, желании. Ее решение применить к описанию любви традиционный подход создает необычные эффекты – например, подогревает ее критическое отношение к «нормальным» женщинам (тем, которые, если употреблять ее старомодную терминологию, не относятся к числу «инвертированных»). Но фикционализация гендера и сексуальности противоречит этическому договору между Гинзбург и миром (договору, по условиям которого слова отражают и обязаны отражать действительность, причем добываются они ценой жизненного опыта и страданий) [21] .
21
Например,
Вопрос о смешении художественного вымысла с автобиографией занимает основное место и в главе моей книги о «Записках блокадного человека» – самом популярном из произведений Гинзбург в мире (оно издано в переводах на английский, немецкий, шведский, французский и нидерландский языки). Блокада Ленинграда была для ее жертв катастрофическим опытом, но, по иронии судьбы, вселила во многих людей, включая Гинзбург, позитивное ощущение деятельной сопричастности к грандиозному поворотному моменту истории в период, когда Советский Союз шел с боями к победе над нацизмом. Для Гинзбург и других блокада стала персональным экзаменом на предмет того, возможно ли «выжить и прожить, не потеряв образа человеческого» [22] . Гинзбург помещает в центр «Записок блокадного человека» героя мужского пола, которого именует «Эн»; согласно ее замыслу, это типичный представитель ленинградской интеллигенции. Казалось бы, тем самым Гинзбург делает шаг в направлении художественной литературы, но это часть ее попыток репрезентировать максимально широкий исторический опыт.
22
Гинзбург 2002. С. 198; из эссе 1958 года «Торжество заката» (цитировалось выше).
Однако по неопубликованным рукописям видно, что Гинзбург ориентирует свое произведение в сторону беллетристики еще и для того, чтобы скрыть самые сильные и трагические из своих блокадных переживаний, связанные со смертью матери от голода. Этот роковой эпизод она описывает в квазификциональной форме в «Рассказе о жалости и о жестокости» [23] . В рассказе обнажается чувство вины, с котором герой вспоминает тягостные последние недели жизни своей тетки и ее смерть. В «Записках блокадного человека» Гинзбург намекает на эти переживания завуалированно и крайне скупо, вместе с тем гораздо детальнее, чем в «Рассказе…», воссоздавая реалии блокадного существования (реалии эти, возможно, помогают объяснить причины небезупречного поведения героя в «Рассказе о жалости и о жестокости»). То есть в разных повествованиях Гинзбург делала свою работу, выступая в качестве историка-прозаика, объясняющего связи между «фактами». Создавая «Записки блокадного человека», Гинзбург следовала модели, уже хорошо известной ей по исследованиям жизни и творчества Герцена – писателя, который претворил мучительные эпизоды своей частной жизни (трагическую судьбу родных, свои неудачи, чувство вины и угрызения совести) во всеобъемлющие мемуары об истории своей эпохи.
23
«Рассказ о жалости и о жестокости», остававшийся неизвестным, пока я не обнаружила его в архиве, был опубликован в книге 2011 года «Проходящие характеры», составленной Андреем Зориным и мной.
Я провожу параллели между Гинзбург и писателями, которых она исследует в книге «О психологической прозе», – такими как Герцен, Толстой и Пруст, – но вместе с тем делаю акцент на многочисленных факторах, обуславливающих несходство Гинзбург с этими моделями. По профессии Гинзбург была литературоведом, а прозу писала в стол. Ее аудитория часто ограничивалась небольшой группой слушателей, и ее поэтика была сформирована привычкой зачитывать свои тексты вслух. Эти чтения в «своем кругу» начались, по-видимому, в конце 1920-х годов. В пору сталинского террора чтения, вероятнее всего, прекратились (по иронии судьбы этот факт, возможно, раскрепостил Гинзбург – позволил ей писать о современниках более жесткие очерки), а возобновились в конце 1950-х или начале 1960-х и продолжались до последних лет ее жизни. В последние годы жизни Гинзбург младшие друзья перепечатывали ее статьи на машинке в связи с планами их публикаций; вкусы этих друзей влияли на состав книг Гинзбург. Тот факт, что Гинзбург много лет не имела широкой читательской аудитории, а также отсутствие как возможностей публиковаться, так и требований, с которыми пришлось бы считаться при публикации, препятствовали созданию «целостных» произведений. Но то, что она работала в промежуточных жанрах, означало, что она уже в докомпьютерную эпоху применяла операцию «копировать и вставить» – переносила целые фразы, формулировки и эссе из записных книжек в научные работы или большие повествования. Бывало и наоборот: в итоге ей удалось опубликовать в качестве коротких эссе выдержки из неоконченных больших повествований.
Однажды Гинзбург нарисовала свой словесный автопортрет: человек «с настоятельной потребностью в словесном закреплении своих мыслей, с некоторыми способностями к этому закреплению и с явным неумением и нежеланием выдумывать». Она признавала, что эти черты характера, казалось бы, предрасполагают к написанию автобиографических произведений, но бунтарски заявляла: «Я совершенно лишена этой возможности; отчасти из застенчивости, которую можно было бы преодолеть, если бы это было нужно; отчасти из соображений, которые, вероятно, не нужно преодолевать» [24] . Разновидность промежуточной прозы, выбранная Гинзбург, – в некотором роде порождение обеих своеобычных настоятельных потребностей; Гинзбург стремится изложить свои мысли словами, но таким образом, чтобы избежать прямой автобиографичности. Итак, хотя Гинзбург называла свои ненаучные тексты «прямым разговором о жизни» [25] , они состоят с «я» в чрезвычайно косвенных и сложных отношениях. Так, в 1928 году она написала:
24
Гинзбург 2002. С. 400.
25
Там же. С. 201, 269, 344.
Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах, таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому наиболее мне близкая [26] .
Гинзбург экспериментировала с прямыми, косвенными и «полукосвенными» отношениями с автобиографическим «я» (она намекает, что все три способа – способы писать «о себе»). Чаще всего она писала и размышляла «о других людях», расценивая это как «прямое выражение» своего жизненного опыта [27] .
26
Там же. С. 400. Оригинал записи – в ЗК III (1928). С. 61. ОР РНБ. Ф. 1377. Полный текст записи (начинающийся на с. 57 ЗК III) содержит важные размышления о романе, впоследствии опубликованные Гинзбург (см.: Гинзбург 2002. С. 60).
27
В интервью
Было бы крайне нелегко рассматривать тексты Гинзбург, задавшись целью выстроить на их основе связную или полную биографию. Ее своеобразное автобиографическое письмо примечательно обилием лакун. Детство, семья и частная жизнь описаны лишь расплывчатыми намеками. О политических взглядах говорится мало (самое примечательное исключение из этого правила – ее полуфикциональные тексты о блокаде), о материальных обстоятельствах ее жизни – тоже немного. Хотя, по словам всех знакомых, Гинзбург обладала даром острословия и чувством юмора с мрачноватым оттенком, она предпочитала записывать не собственные остроты, а остроты людей из своего окружения. (Однажды Гинзбург объяснила близкому другу Борису Бухштабу, что писателю не пристало быть самому себе Эккерманом – нехорошо самому за собой ходить с записной книжкой [28] .) В неопубликованных текстах косвенно говорится о некоторых подробностях ее биографии – например, о ее еврейской идентичности и неудачных любовных связях с женщинами. Одна из причин – в том, что Гинзбург сковывало желание публиковаться: она надеялась, что однажды ей удастся издать эти тексты, хоть и сомневалась, что подлинная свобода печати когда-нибудь наступит. Но в основном то, что в ее текстах выглядит лакунами, – результат ее концепции «охвата изображаемого» [29] , возникшей как по личным, так и по эстетическим соображениям.
28
Иоганн Петер Эккерман, друг и личный секретарь Гёте, записывал и публиковал свои разговоры с поэтом. Гинзбург пишет: «Боря: Напрасно ты так редко записываешь свои остроты и афоризмы… Я: Боюсь повредить собственный юмор. Понимаешь, нехорошо, когда человек сам за собой ходит с карандашом и тетрадкой. И вообще, когда каждый сам себе Эккерман» (ОР РНБ. Ф. 1377. Неопубликованная запись, ЗК III (1928). С. 73).
29
Гинзбург Л. Охват изображаемого // Гинзбург Л. О психологической прозе. Л.: Худож. лит., 1977. С. 204.
В записную книжку от 1928 года она однажды занесла фразу: «Все, чем человек отличается, есть его частное дело; то, чем человек похож, – его общественный долг» [30] . Гинзбург уже в молодости занимает откровенно-антиромантическую позицию: вместо того чтобы культивировать в себе эксцентричность, она намеревалась получить опыт жизни в соответствии с нормами и «стать на уровне среднего человека» [31] . В особенности это касалось ее авторепрезентации. Она была готова описывать типичного представителя своего поколения, но все же полагала, что во многих отношениях отклоняется от этого образчика: «Что касается меня, то, при всем моем здравомыслии, и я оказываюсь в некоторых отношениях чересчур раритетным человеком для литературы» [32] . Ее позиция в чем-то схожа с позицией А. С. Пушкина, который, хоть и разделял некоторые аспекты романтизма, без малейшего «байронизма» разграничивал творчество и обыденную жизнь. Как разъяснила Гинзбург в интервью 1988 года: «…творчество – это высочайшая ценность для Пушкина, дело его высшей духовной жизни. А в остальном – в быту, в семье, в свете – оставаться, как все люди» [33] . Поскольку, в отличие от Пушкина, основным плодом творчества Гинзбург была проза, документирующая повседневную жизнь, она в итоге стала писать об альтер эго, которому хочется «оставаться, как все люди».
30
Гинзбург 2002. С. 24. Полный текст записи: «Для того чтобы быть выше чего-нибудь – надо быть не ниже этого самого.
Н. Л., человек с самой благородной оригинальностью, какую я встречала в жизни, говорила:
– Прежде всего нужно быть как все.
Добавлю: все, чем человек отличается, есть его частное дело; то, чем человек похож, – его общественный долг».
Можно предположить, что под инициалами Н. Л. в этой записи скрыта Нина Лазаревна Гурфинкель, ближайшая подруга детства и конфидентка Лидии Гинзбург.
31
Дневник за сентябрь 1922 года – февраль 1923 года. С. 9–10. ОР РНБ. Ф. 1377.
32
ЗК III (1928). С. 59. ОР РНБ. Ф. 1377.
33
Писательская мысль и современность: Что есть что? [Интервью с И. Панкеевым] // Литературная Россия. 1988. 23 дек. С. 8. Гинзбург поясняет, что Пушкин умер, доказывая, что он такой же, как другие: на дуэль с Жоржем Дантесом («фатом и прохвостом»), зная, что Дантес может его убить, он решился, потому что желал поступать в соответствии с поведенческой моделью своей среды, не желал выставить себя поэтом, не снисходящим до таких поступков.
Название моей книги – вывернутое наизнанку название одной из книг Гинзбург («Литература в поисках реальности», первое издание – 1987 год), где под одной обложкой собраны научные статьи, статьи по теории литературы и проза (мемуарные очерки, повествования и эссе). Гинзбург полагала, что писатель всегда стремится к еще большему «реализму», (впрочем, она признавала, что термин «реализм» относителен), а также считала, что промежуточная проза раздвигает границы того, что считается достойным репрезентации. Ее проза находится в поисках «реальности», но все же одновременно обнажает, как реальность предъявляет к литературе свои требования, подбирая новое, подходящее слово. В этом словосочетании акцентируются неполнота и (употреблю термин М. М. Бахтина) незавершимость, сложность поиска формы, будь то форма жанровая или институциональная. В нем также передано понимание Гинзбург личности человека как «куска вырванной с мясом социальной действительности».
Чтобы пролить свет на тексты Гинзбург об автоконцепции человека после кризиса индивидуализма, в каждой из глав моей книги связи между автоконцепциями и формами литературы рассматриваются в каком-то ином ракурсе. Я объясняю промежуточность ее прозы как в контексте субъектной позиции (переключениями с первого лица на третье лицо, с «я» на Другого, с автора на героя и обратно), так и в контексте жанра (автобиография, художественная литература, исторический труд, научная литература).
В главе 1 содержится объяснение понятия «постиндивидуалистическая проза» как подчеркнутого дистанцирования от реализма XIX века. Это отрывочная документальная литература, которая ограничивает себя сферой «факта» и вместе с тем свободно выходит за рамки условностей, характерных для традиционных жанров. Первостепенная дилемма постиндивидуалистического человека – кризис ценностей, а Гинзбург расценивает писательство как этический акт. Я фокусируюсь на том, как письмо служит «выходом из себя» – процессом, в результате которого «я» становится Другим, отбрасывая «эго». Во второй части главы я перехожу к двум повествованиям Гинзбург («Заблуждение воли» и «Рассказ о жалости и о жестокости»), где дилеммы нравственного поведения описываются как реакция на смерть близкого человека. Субъект, страдающий от психологической травмы, применяет прием «дистанцирования от себя», чтобы совладать с эмоциями по отношению к себе и своему прошлому; в этих целях он выстраивает завершенную и способную отвечать за его действия автоконцепцию, вписанную в социальную среду, а затем пытается связать эту автоконцепцию со своими поступками. Используемые Гинзбург приемы «дистанцирования от себя» (которое я именую словом «самоостранение») рассматриваются в одном ряду с понятиями «отстранение» у Шкловского и «вненаходимость» у Бахтина (однако я не пользуюсь термином Шкловского: не «остранение», а «самоотстранение»).