Проза. Поэзия. Сценарии
Шрифт:
В классе пахло газом, мелом, спермой. От этой смеси меня тошнило. Надо сказать, притом, что забавы, в глазах моих однокашников порочные, для меня такими не были, точнее, были пародией на ту форму любви, которую признавал мой инстинкт — при всем при том я был единственным, кто, казалось, не одобрял происходящего. Следствием чего стали бесконечные насмешки и посягательства на то, что мои товарищи принимали за стыдливость.
Но лицей Кондорсе не был интернатом. До любовных интрижек дело не доходило; все ограничивалось запретными шалостями.
Один из учеников, которого звали Даржелос, был в большом почете из-за не по годам ранней
Присутствие Даржелоса было для меня как болезнь. Я избегал его. Я подстерегал его. Я мечтал о чуде, которое привлечет ко мне его внимание, стряхнет с него высокомерие, откроет ему истинный смысл моего поведения, выставлявшего меня, должно быть, смешным недотрогой, а на самом деле продиктованное лишь страстным желанием понравиться ему.
Мое чувство было смутным. Мне не под силу было определить его. Я только и ощущал, что муку, а временами негу. Единственное, в чем я был уверен, так это в том, что оно не имело ни малейшего сходства с чувствами моих товарищей.
Однажды, не в силах более этого выносить, я открылся одному мальчику, с которым водил компанию не только в Кондорсе — его родители были знакомы с моим отцом. «Глупый ты, — сказал он, — это же так просто. Пригласи Даржелоса как-нибудь в воскресенье, зазови его в кусты — и готово дело». Какое дело? Никакого дела быть не могло. Я лепетал, что речь не о доступных школьных утехах, и тщетно пытался средствами языка придать какую-то форму мечте. Мой товарищ пожал плечами. «Чего искать вчерашний день? Даржелос сильнее нас (он выразился несколько иначе). Подмажешься к нему — он клюнет. Если он тебе так нравится, подставляйся, да и все тут».
Грубость этого совета сразила меня. Я осознал, что невозможно добиться, чтоб меня поняли. Допустим, думал я, Даржелос согласится на свидание — что я ему скажу, что стану делать? Мне ведь хотелось не позабавиться пять минут, а быть с ним всегда. Короче, я обожал его и покорялся своей участи — молча страдать, ибо хоть и не умея назвать эту напасть любовью, я чувствовал, что она — нечто обратное происходящему в классе, и не там надо искать выход.
Это приключение, не имевшее начала, имело, однако, конец.
Подстрекаемый товарищем, которому открылся, я попросил Даржелоса о свидании в пустом классе после уроков. Он пришел. Я рассчитывал на чудо, которое научило бы меня, как себя вести. При виде его я потерял всякое соображение. Я только и видел, что
— Чего надо? — спросил он с жестокой улыбкой. Я догадывался, что он предполагает, догадывался, что моя просьба не могла иметь для него иного значения. Я понес первое, что пришло в голову.
— Я хотел тебя предупредить: надзиратель за тобой следит.
Это была нелепая выдумка, ибо обаяние Даржелоса околдовало всех наших учителей.
Привилегии красоты неизмеримы. Она действует даже на тех, кому, казалось бы, до нее и дела нет.
Даржелос склонил голову набок и прищурился:
— Надзиратель?
— Да, — упорствовал я, черпая силы в страхе, — надзиратель. Я слышал, как он говорил директору: «Я слежу за Даржелосом. Он слишком много себе позволяет. Я с него глаз не спущу».
— Ах, я слишком много себе позволяю? — сказал он, — ладно, старик, еще и не то позволю, покажу этому надзирателю. Я ему дам жизни; а ты, если всего-то из-за такой фигни вздумал мне надоедать, имей в виду: повторится — налуплю по заднице.
Он вышел.
Целую неделю я жаловался на судороги, чтоб не ходить в школу и не натыкаться на взгляд Даржелоса. По возвращении я узнал, что он болен и не встает с постели. Я не смел спрашивать о нем. Шепотом передавались подробности. Он был бойскаутом. Толковали о неосторожном купании в замерзшей Сене, о грудной жабе. Однажды вечером, на уроке географии, нам сообщили, что он умер. Слезы вынудили меня покинуть класс. Юность бесчувственна. Для большинства учеников эта весть, которую учитель объявил стоя, была лишь подразумеваемым разрешением побездельничать. На следующий день привычная рутина поглотила траур.
Тем не менее эротизму это нанесло смертельный удар. Слишком большое смятение внес в маленькие удовольствия призрак великолепного животного, к чьей прелести сама смерть не смогла остаться равнодушной.
К девятому классу, после каникул в товарищах моих совершилась решительная перемена.
У них ломался голос; они курили. Брили тень бороды, вызывающе разгуливали с непокрытой головой, носили английские бриджи или длинные брюки. Онанизм уступил место похвальбам. По рукам ходили открытки. Вся эта молодежь поворачивалась к женщине, как растения к солнцу. Вот тогда, чтобы не отстать от других, я начал извращать собственную природу.
Устремляясь к своей истине, они увлекали меня ко лжи. Свое неприятие я приписывал неведению. Меня восхищала непринужденность товарищей. Я заставлял себя следовать их примеру и разделять их энтузиазм. Мне приходилось постоянно преодолевать стыд. В конце концов эта самодисциплина значительно облегчила мне жизнь. Я только повторял себе, что разврат никому не в забаву, просто другие прилежнее, чем я.
По воскресеньям, если погода позволяла, мы всей компанией брали ракетки и отправлялись в Отей якобы играть в теннис. Ракетки по дороге оставляли у консьержа в доме одного из товарищей, семья которого жила в Марселе, и спешили к наглухо закрытым домам улицы Прованс. Перед обитой кожей дверью робость, свойственная нашему возрасту, вступала в свои права. Мы прохаживались взад-вперед, переминаясь перед этой дверью, словно купальщики перед холодной водой. Бросали монету, кому заходить первым. Я до смерти боялся, что жребий падет на меня. Наконец жертва устремлялась вдоль стены и ныряла в нее, увлекая нас за собой.