Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
— Колхозную! — громко хмыкнул Голубь. — Сам-то он колхозник, а лошадь его собственная.
— Как так?
— Да так. Постановляли ж мы с весны прикрепление к лошадям. Ну, и прикрепили.
— И все на своих лошадях пашут?
— Все. У кого только лошадей не было — тот на чужой. А так все на своих.
— Пустите, начальники, с дороги! — закричала Антонина, идя за плугом уже без шарфа и шубы, несмотря на холодный ветреный день. Она проехала, отвалив чуть ли не на ноги нам широкий пласт, сразу закрывший собой узкий, стоявший ребром пласт первого
— Так… А вон на том загоне кто пахал? — спрашиваю я, показывая на пахоту, через которую шел мальчик. — Пахал там этот дядя, что перед Поляковой проехал?
— Нет, — отвечает Голубь, — там пахали мы, у кого кони «чужие»…
12 мая
Правление постановило:
1. Провести по гнединской экономии фактическое обобществление лошадей, прикрепив пахарей и бороновальщиков на весь период весеннего сева к лошадям, но отнюдь не к «своим».
2. Таких пахарей, как Андрей Пучков (стриженный «под чашку»), ставить на отдельный загон — отдельно обмерять их пахоту и отдельно выводить им трудодни.
3. Голубю — за дезорганизаторское поведение на поле в день прибытия лысковской бригады по обмеру — выговор.
13 мая
Дед Мирон с шапкой в руках подходит к моему столу и говорит, что сына его «не отпускают».
— Скажи сыну, — говорю я, — что носить сумку мы подыщем менее мощного человека, а он будет пахать.
Жуковский, обращая на себя внимание всех присутствующих, презрительно улыбается: дескать, сам ты в контакте с сыном.
— Граждане, — вдруг обращается ко всем Мирон, — вы меня знаете?..
— Ну, что? — отозвался Жуковский.
— Граждане, вы меня знаете? Знаете, как я работаю?! Знаете?
— Работаешь хорошо, — сказал Андрей Кузьмич, подняв на минуту голову от своей папки. — Но сын твой кой-чего не сознает!..
— От работы избегает, — добавил Жуковский.
Дед Мирон, утирая пот, беспокойно осмотрелся. Он почувствовал, что из-за сына и его самую добросовестную работу могут поставить ни во что. Но этого он не может допустить…
— Я за сына не отвечаю! — отчаянно, но убежденно крикнул старик. — Я — член и сын — член. Каждый член за себя отвечает. А за себя я отвечаю. — Он решительно оглядел всех, готовый с любым встретиться глазами. — Вы знаете, как я работаю! — как бы уличая всех в этом повторил он, твердый в новом, только что открывшемся для него положении, что он прав, если он хорошо работает в колхозе, и не обязан отвечать за сына, взрослого человека. Никто, конечно, не мог поставить вопрос иначе. Наоборот, сейчас все с большим чувством утверждали это положение:
— За сына ты не ответчик…
— Мы тебя знаем, Мирон Алексеевич!
Мирон уходил, держа голову набок, и повторял свои последние слова: «Я за сына не отвечаю».
И теперь мы все видели в нем не отца отлынивающего от работы сына, не старичка, который сам по себе дешево стоит и живет только почетом или позором детей, а человека, который заставляет считаться с ним самим, — члена, как он сам сказал, члена нашего колхоза!
14 мая
Саша сидит на крыльце миловановской пятистенки, задумчиво катая детский жестяной автомобиль. Мертвый час. Марфа Кравченкова спит в сенях, дети — в комнатах. Окна раскрыты в опрятный, присыпанный песочком палисадник.
— Здравствуй, заведующая!
Саша вздрагивает и поднимает на меня загорелое, неизменно озабоченное лицо, на котором написано: «Председатель, отпустил бы ты нам деньжонок на шило-мыло».
— Тише ты, — предупреждает она меня, кивая на окна, — садись.
И мы все время говорим шепотом.
Саша жалуется:
— Ударницы-то ударницы, но до того ударяют, что детей кормить запаздывают. Часов ни у кого нету. У каждого бригадира по-настоящему часы должны быть, — между прочим, вздыхает она. — А знаешь, это же беспорядок, когда дети питаются не вовремя. Вот и вчера приходит Анастасья Дворецкая — жена Андрея Кузьмича, твоего хваленого, — приходит, когда малый уже закричался совсем — хоть свою сиську ему давай.
— Постой, — сказал я, — сейчас-то бабы уже посвободней. В Лыскове уже почти все вспахано и забороновано… Теперь только сеять и заволачивать.
— А огороды? — сразу возвысила голос Саша и, спохватившись, заговорила совсем шепотом — Из огородов не вылазят… Огороды поразбахали огромадные. У нас с матерью какой был: грядка луку, грядка огурцов, да еще там, — такой и остался. А все теперь огороды поразбахали огромадные. «У нас, говорят, теперь только и всего, что свой огородчик…» Вот у Марфы еще, — кивнула она в сторону сеней, — какая была там грядка, такая и осталась: Марфе некогда гряды загребать, — она день-при-день здесь на всех детей одна.
Саша вздохнула.
В сенях загремело пустое ведро. Саша, схватившись за уши, шепотом закричала:
— Марфа, ошалела ты!.. Дети спят…
— Без четверти три, — ответила Марфа.
— Все равно, так детей можно нервировать… — И, обернувшись ко мне, Саща улыбнулась: — Она по часам здесь научилась понимать. Поминутно смотрит… А без четверти три — это конец мертвого часа.
15 мая
Выслушав устный рапорт Андрея Кузьмича о том, что Лысково закончило вспашку и бороньбу, я спросил:
— А сколько у тебя нынче огороду?
— Огороду?.. Десятинка есть…
— У тебя десятинка, а у других по скольку?
— У кого как. У кого больше, у кого меньше… У меня вот почти что десятинка…
— Уже «почти что». А сразу сказал, что десятина.
— Да кто ж ее знает точно, — уже неуверенно и боязливо пробормотал он.
— Мерить-то ты можешь — спец по этому делу…
— Это мерить не приходится. Это под усадьбами у нас. А мерить — так надо и трудодни выписывать, — усмехнулся полевод.