ПрозаК
Шрифт:
Пожалуйста, внесите в Ваш список: Уолтер Уолш.
Экспонат второй — Слепой Джим (негатив, бумажный носитель). Лабал так горячо, столько выплеснул из себя блюзовых шлаков, выдул в гармонику столько слюны, так измочалил наэлектризованные зудящие пальцы, что, сойдя с передвижной сцены, оборачивающейся сзади зеленой травой, по которой носились, спотыкаясь и бросаясь камнями, привычные к музыке родителей курчавые дети, подозвал первого встречного, шатаясь, почти упал на него и спросил, где туалет. Запутавшись в узелках его указаний, прислонился к передку ржавой машины, на которой приехал, и пил, пил, задыхаясь от эмфиземы и своих физических габаритов, жадно пил пиво. С момента выпуска рекламной агитки с его единственным фото, где он запечатлен зубастым и зрячим (вторично ослеп после того, как муж пассии зашвырнул ему в глаза витриол, а первый раз — от любви), прошло тридцать лет.
После нескольких гигов [5] предпочитавший костюмы в крупную клетку и сморкавшийся в такие же клетчатые, скатерной фактуры, платки,
5
Гиг (английское gig) — представление, шоу.
6
Например, другого черного, попытавшегося зарегестрироваться для последующего участия в голосовании, спросили, сколько мыльных пузырей приходится на один кусок мыла.
Экспонат третий — Бесси Блу (бумажный носитель). Подростком написала элегию “Когда я умру” и, вышибая слезу, исполняла ее вплоть до кончины. А дотянула до девяноста пяти. Сбывая с рук краденое, сошла со сцены и оказалась на нарах. Подралась с охранницей, после чего ей набавили срок. Антрополог Адам Л. вспоминал: “В тюрьме я навестил неотразимую Блу, чей блюз “Боже, как я презираю слабаков вроде тебя!” угодил в яблочко лучших хитов. К моему вящему сожалению, она чувствовала себя со мной неуютно и отказалась что-либо петь”.
А это не попало в печать: “Я ширококостна, из Теннесси. Сколько себя помню — пою. С десяток белых барышень, покинутых мной, темными ночами рыдали в подушку. Милочка, если хочешь заиметь мои брюллики, полюби и мой блюз!”.
7
Обсценная лексика.
Экспонат четвертый: Чак Пичфорд “Гордец” (бумажный носитель). Играл на скрипке, был басистом, бас-боем, [8] прислугой. Воспоминания детства: арахис, хлопок и сено — так пах отец. Когда отца линчевали, мать совсем потерялась и за воспитание Чака взялся его собственный дед.
Оставил дом, когда ему было тринадцать. Покидал дома любовниц под утро, когда исполнилось двадцать. В тридцать принялся утаивать возраст и что был дважды женат. На одном из его сольников из-под барабанной бури доносится свара: его “избранницы”, разбранясь меж собой, ворвались в студию и учинили скандал. А его привлекали те, кто был недоступен — к примеру, авторесса блюза “Как же я ненавижу мужчин”. Отправив ей учтивый привет, он получил письмо, простроченное суровыми нитками: НЕ БЕСПОКОЙТЕ МЕНЯ.
8
Bus boy (англ.) — помощник официанта.
За два доллара он начинал играть в восемь, за два двадцать пять и бутыль приходил в семь. За стойкой повздорил с каким-то блюзменом, а через неделю забрел в тот же бар и достал револьвер. Остепенившись, затих. И тут валом повалили несчастья: расстроилась печень, жена и дочка, отправившись собирать полевые цветы, попали под поезд, повесилась мать. Когда Сэмми Ли “Слон” наткнулся на Чака, тот еле дышал. И Сэмми Ли зарыдал, увидев, во что он превратился.
Экспонат пятый: Кукурузный Король (некролог). Настоящее имя Честер Винчестер, 1888–1955. Невзирая на грузное нездоровье (его дразнили “Набитым блюзом мешком”), объездил весь свет. Его концерты походили на бутерброд: между ломтями свинины шли песни. Мясо неизменно выбирал пожирнее — пил и пел, пел и ел, а жир помогал не пьянеть.
В шестьдесят лет зарекся от блюза: “всю жизнь я рассказывал о печали, ничего не получая взамен, кроме нее. Что видел — то пел. Мои песни были вровень с моей нищетой. И поэтому, видимо, я не сдвинулся с места”. Став проповедником, Честер был сбит машиной и пролежал полгода в больнице (врачам пришлось собирать его по кусочкам), а выйдя оттуда, устроился в мастерскую по ремонту автомашин.
Когда перехожий калика притащил ему шестиструнку, он враз утерял хладнокровие, и песни теплом растеклись по жилам как кровь. Да и как можно было оставаться спокойным, ведь если верить бродяге, владельцем гитары был трагически погибший Морган Хьюз, более известный под прозвищем “Модника Макса”! Через два дня Честер почувствовал странную слабость, а через неделю его разбил паралич (врачи сказали, что это вполне могло быть последствием автомобильного инцидента). Умер Кукурузный Король. Слепой певец, нашедший инструмент легендарного блюзмена, куда-то исчез, и реликвию отдали могильщику в благодарность за труд. А вот одно из писем, пришедших уже после кончины Кукурузного Короля: “твоя музыка, Честер, достает меня до самого дна. Без тебя не было бы и меня.
С поклоном, Грег Г.”.
Экспонат шестой: Арета Райс (бумажный носитель: плакат, расписка, дневник).
В пятницу в шесть тридцать вечера наше заведение облагодетельствует своим присутствием блюз-примадонна Арета, любимица Бесси, автор хитов “Старый справный вагон”, “Напутственный блюз”, а также
Если бы ты слушала, что говорит тебе мамаЕсли бы ты послушалась мамуТы не оказалась бы здесьДана расписка в том, что в баре на 12-й улице 15-го августа было исполнено две дюжины песен, а также выпито алгокольных напитков на сумму центов (замарано), в результате чего на руки получено долларов (неразборчиво), а также выдано самогоном и колбасой (рядом с подписью расплылось пятно).
Тогда Лютер еще был со мной (это потом он, не выдержав неоплаченных счетов, пеленок и плача, исчез, но перед тем, как пропасть, успел изрядно попортить мне нервы). Несмотря на мое положение в обществе (я пользовалась большой популярностью) и то, что я была в положении (хотя животик еще был небольшой), он меня колотил. Однако, вопреки слухам, я вовсе не “числилась в любовницах” Бесси. Да, мы дружили, да, вместе пели — но не делили постель. Мужчины к ней липли как мухи — она их не переносила на дух. Когда какой-то мальчишка приперся в пивную, где мы выступали и, перепутав нас, всунул мне черно-белую карточку негра в цветастой рубахе (на обороте были посвященные Бесси стихи), мне стало так грустно! Ну почему и женщины, и мужчины — все ей? И я ответила вместо нее: “не тревожьте меня”.
Непронумеровано: Невозможно было предугадать, когда она снова появится здесь. Целый день можно было провести в ожидании, в сотый раз подкидывая в воздух кривобокую грушу или подбирая волшебно скапливающиеся под прилавком безупречно круглые центы, прицениваясь к цитрусовым, церемонясь с торговцем цуккини, миндальничая с продавцом миндаля — и уйти с рынка ни с чем. Вполне возможно, что как раз в это время она вытягивала из мешка-кокона складной стульчик и, присаживаясь, расправляла складки своего оранжерейного платья, как крылья, в каком-нибудь другом городке. Бижутерия ее в прямом смысле слова была собрана с миру по нитке — браслеты, купленные у американских индейцев, африканское ожерелье, перуанские бусы, мексиканская брошь. Когда она появлялась в сопровождении несусветного сикха в чалме, скорее соседа по квартире, чем мужа, который подбирал для нее несуетное место в тени и испарялся, в то время как она пришпиливала к груди микрофон и принималась петь непроснувшимся отлежавшимся голосом, набирающим силу с первыми лучами солнца и чашкой какао, невозможно было оторвать от нее глаз. Но покупатели, зашоренные жизнью и ошарашенные своими детьми (ошарашенные жизнью и зашоренные своими детьми) сомнамбулически проплывали между рядов, и лишь иногда какая-нибудь китаянка, приволокшаяся сюда в стоптанных туфлях, почему-то приводящих на ум рассказы о том, что в Китае всем младенцам женского пола стягивали ступни изуверскими башмачками, имитируя императорскую одалиску, танцевавшую перед владыкой, преодолевая ужасную боль, вставала напротив и раскрывала недоверчивый рот. А Людмила в это время щипала гитару, пробуждая ее ото сна и доставала из плетеного бочонка бочонок размером поменьше, к которому крепилась картонка с разлапистой фразой “Подайте на жизнь, Счастливого Рождества” (сбоку была пририсована елка) — и хотя Рождество было отпраздновано месяц назад, никто не осмеливался об этом ей сообщить. Какой-то польский писатель писал, что в оленях столько загадок, столько залежей тайны, что этот излишек сказки, этот избыток чуда пророс и превратился в рога. Так и Людмила: ее сущность, не умещаясь в теле и пробиваясь сквозь кожу, проявлялась то шутовским колпаком, раздобытым при посещении поставленной в парке пьесы Шекспира, то раскидистой татуировкой с изображением русалки в ветвях, то павлиньими перьями, которыми она любила себя украшать, невзирая на то, что перья павлина приносят несчастье. Сама она не могла себя видеть — зато позволяла видеть другим. Рядом с ней люди, которым благополучие казалось мечтой, неожиданно ощущали себя королями удачи. Порой маленький мальчик или девочка угловато подбегали к бочонку, запихивали в него бумажные доллары и устремлялися прочь. Взрослые же платили покорную дань и, не дослушав романс до конца, поднимали пластиковые пакеты с земли. В этой женщине было что-то, чего они, проводя время на кухне с тупыми ножами или тупыми мужьями, бежали. Возможно, им казалось, что давая ей деньги, они выкупали себя. Но все было бесполезно, воздушно, ненужно: и сама Людмила, вызывающе нездешняя здесь, и ее песни, которые нельзя было положить на весы и упаковать в целлофан, и этот отрывок из повести, что я вам посылаю, не удосужившись объяснить, что Людмила, как и я, из Москвы… Но могу вас заверить, что, приходя в восторг от всего нового — путешествий, мелодий (мне довелось наблюдать на платформе людей, которые, застыв как истуканы, в свою очередь в ступоре следили за тем, как из вагона сначала осторожно, как смычок дирижера, появляется белая палка, за нею невообразимый кокошник, а затем поддерживаемый проводником локоток), она без труда разучила бы несколько блюзовых песен и смогла бы приехать в Думсдэйл — ведь она музыкант с большой буквы, певица от Бога, и мой друг, у которого с детства больные глаза, всегда зачарованно глядит на нее и наглядеться не может, опасаясь, что и он когда-нибудь станет слепым.