Птенец
Шрифт:
Горе горькое».
Покурил и завалился спать, пристегнув узкую и короткую деревянную постель массивными крюками.
Новый дом его томно покачивался на прибрежной россыпи волн, хлюпал и чмокал, и терся бортом, обложенным автомобильными покрышками, о настрадавшиеся бревна мола...
В разгар сладчайшего сна Ржагина потревожили резкие посторонние шумы, топот и стуки, и он подивился внутренней силе, заставившей его немедленно встать. Четыре утра, густой предутренний сумрак, но перелом случился, произошел, бледный немощный свет сочился из-за дальних
Иван вышел на палубу и поздоровался.
— Что вскочил? Спал бы.
— Да я... как-то... со всеми.
Двигатель, почихивая, работал, грелся. Сняли чалки и отошли. Азиков, по курсу выправив бот, отдал руль Пашке и, кликнув Гаврилу с Евдокимычем, исчез в кубрике.
Закутавшись поплотнее в куртку, Ржагин вяло размялся на корме. Алюминиевой кружкой, пристегнутой цепочкой к поручню, зачерпнул, перегнувшись через борт, байкальской воды, нащупал в кармане сухарик и вприкуску позавтракал. Вновь попрыгал, согреваясь. И закурил, следя, как криво набегают и разбиваются о борт предутренние маслянистые волны.
Светало. Справа вдали, над линией схода неба и гор, как-то куполообразно и серенько голубело. Дальние гребни волн сделались пепельными, ближние оставались исчерна-темны. Впереди, метрах в трехстах, он увидел покачивающийся подъездок и ринулся сказать об этом Пашке.
— Вижу. Не ори.
Приблизились. И Пашка, сбросив скорость, позвал рыбаков.
Азиков выскочил из кубрика в одной тельняшке, перегнулся через перильце, хищно вглядываясь в воду, отыскивая поплавки, определяя, как развернута сеть.
— Есть, Коля, — с волнением сказал Евдокимыч, пристроившийся за его спиной. — Есть.
— А ты спорил.
— Сомневался.
— То-то. Знай наших. — И командирски рявкнул: — Брысь по местам! Шевелись!
Встав у руля, развернул бот, подработал задом. Пашка, отвязав от сетей подъездок, перевел его ближе к носу, закрепил и побежал на край кормы, где Евдокимыч медленно вытягивал сеть.
— Давай!
Потащили с упором, в четыре руки. Бригадир, поставив на самый малый, высунувшись из рубки, зорко следил, как выползает нагруженная сеть. Ржагин был взволнован — такое событие, первый улов, рыбаки настороженно-собранны и знают, что им делать, а он...
Вот они. Показались. Заблестели — серебряные, застрявшие в ячейках, переломленные, мертво обвисшие.
Первые метры намокшей сети с тяжелым стуком упали на корму.
Гаврила Нилыч, усевшись на драной покрышке, судорожно выпрастывал рыбу и швырял в ящик за спиной. Присмотревшись, Иван взялся помогать, но у него не получалось — омуль не слушался, выскальзывал, вертко убегал из рук. А сеть шла, прибывала и ложилась слоями, накрывая старые. Гаврила Нилыч слез с покрышки и встал на колени; пыхтел, задирая полотно, доставая тех, ранних. Пашка махнул бригадиру: «Обожди!» Бот встал, и Ржагин, все еще мучая первого омуля, услышал, как кто-то тронул его за плечо.
— Смотри, земеля, — сказал Николай. — Гаврила тупой, за двадцать лет не научили. Сюда смотри. В правую башку не бери, вроде удобнее, а нельзя, сеть рвешь, как этот, у, гнида. Только в левую. Вот так, понял? А правой за брюшко прихвати. Смелее, не робей — не бабу гладишь. Но и особо не жми, омуль рыба нежная, потроха выдавишь. И спокойно выкручивай. Только спокойно. Видал? И вся наука. — И он, отшвырнув рыбу в ящик, ушел в рубку выровнять отплывший бот.
Иван попробовал. Показалось неудобным, не с руки. С двумя—тремя провозился, а следующая выскочила на удивление легко. Поймал движение, рад, и ячейка цела, и омуль не измят. Вскоре и по скорости с Гаврилой Нилычем сравнялся. И тут... неприятность. Позывы сильные, желудок. Мама родная, что делать? Время жаркое, сеть идет полная, руки нужны, и надо же так некстати. И перетерпеть не получается. Бросил, пошел, скрючившись, к бригадиру. Позор, так, мол, и так, объяснил, приспичило, невмоготу.
Николай, весь при деле, ни насмешки, ни сердца — бросил:
— На нос. В море. Да смотри, держись крепче. Свалишься — угребу.
И, спрыгнув на корму, пошел сам помогать Гавриле Нилычу.
Заваливало рыбой — даже втроем не справлялись. Азиков метался от кормы к рубке и обратно, ставил на холостой, и Пашка с Евдокимычем пережидали, пока не очистятся от рыбы уже выбранные сети. Бригадир снова давал самый малый вперед — и их заваливало снова. Дышали тяжело, шумно. Кто на корточках, кто на коленях. У Ивана затекла спина, ныли от холода руки, похрустывали онемевшие ноги.
— Душегуб! Балдопёр! — зло кричал бригадир. — Сам чинить будешь!
— Буду, Коля, буду, — оправдывался Гаврила Нилыч, весь красный, затравленный, потный, и все равно, как ни старался, рвал ячею.
По неумелости Иван тоже рвал, но много реже, и Азиков на него не шумел, хотя всякий раз, когда раздавался под руками Ивана хруст лопнувшей нити, у бригадира оживали надскульные желваки и страдальчески подрагивали щеки.
— Все, мужики, хана! — возвестил Пашка.
Вынув последнего омуля, Гаврила Нилыч, охнув, повалился навзничь прямо на сырую сеть. Пашка и Евдокимыч, сняв куртки, присели на кормовой палубе.
Перекур.
Азиков развернул бот и поставил напрямки к материковому берегу, правя в ближайшую бухту. Пашка, первым сбросив усталость, подшучивал над Гаврилой Нилычем.
Приподнявшись с сетей, Иван внезапно заметил, что солнце, пока они бились с уловом, выкатилось и зависло над морем, что уже не сырые и стылые сумерки, а крепкое, теплое сочное утро; оба берега просторно высветились, в лиловых волнах резвились игривые отблески-зайчики.
Бот, притормозив, хрустко давя разъезжавшуюся под ним гальку, въехал на берег, гордо задрав нос.
— Перекус, дармоеды, — весело сказал Азиков. — Гаврила! Уснул, старый похабник? Шевелись!
— Момент.
Гаврила Нилыч тотчас привскочил и начал резво налаживать трап. Сбросив лестницу, закрепив ее для устойчивости, забегал по палубе, выуживая из укромных уголков котелок, охапку лучин, топорик, достал обшарпанную хозяйственную сумку с хлебом, перцем и солью. Ржагин, понаблюдав за ним, понял, что для Гаврилы Нилыча наступило время исполнения прямых обязанностей, что рыбак он постольку поскольку, а держат его здесь за повара, и еще, видимо, мальчиком на подхвате.