Птенец
Шрифт:
— Ой, — говорит, — я перепутала. Сначала же не сюда надо.
И потащила в шикарную одиночку, где стены такие гладкие, только черно-белые, в клеточку, как шашечная доска. Я настолько привык к горшку, чистому полю и нашей детдомовской развалюхе, что никак в толк не мог взять, зачем понадобилось разукрашивать сие вовсе не увеселительное заведение. Н-да. Просто безумие, глупое расточительство, преступное роскошество — вон где-то в Африке есть нечего, а тут чуть ли бриллиантовый акальник. У меня уже брань с языка срывалась, но она стала показывать, как обращаться с сиденьем,
Тогда я говорю:
— Отвали на минутку.
— Что?
Ну, думаю, привет. Вообще уже. Как же мы жить будем, если она ни слова по-нашему не понимает.
— Скажи мне, сестрица, — говорю. — Слово «сикать» тебе известно?
Она вспыхнула, раскраснелась и вылетела вон.
Я всобачил в гнездо шпингалет, погулял немного, пощупал трубы, стены погладил, потом оседлал верхом штуку и посидел. Надо обмозговать положение. Мне страшно понравилось, что есть место, где можно побыть одному — там, в кутерьме детского дома, мне этого особенно недоставало. Я вспомнил ребят и подумал, что да, они не напрасно завидовали.
— Ты живой?
— Фу-ты.
— Что-нибудь случилось? — задергала снаружи полоумная. — Почему так долго?
— Не мешай. У меня неприятности.
— Я Феню позову.
— Я те позову! — заорал я. Открыл дверь и вышел.
— Ой, — всплеснула она ручками. — Ты меня обманывал?
— Надо больно.
— Ты... ты, — зашлась, — лгун?
— Тихо, тихо. Невинная ложь — подумай своими ныплячьими мозгами. Невинная, то есть чистая, тут и вины никакой нет. А нет вины, стало быть, валяй на здоровье. Только умеючи. Умная ложь лучше глупой правды... Это же игра, глупенькая, забава.
— Я не глупенькая... Пойдем руки мыть.
— Мыли уже. Склероз?
— Полагается. После туалета обязательно.
— Ишь ты. А если я, к примеру, просто так сидел? Может, мне поразмышлять захотелось. Тогда как?
— Ой, ну тебя, — говорит. — Ты не ври только.
— Ладно.
— Мне больше нравится, когда ты не врешь.
— А я всегда вру.
— Правда? — подумала и говорит: — Значит, и сейчас врешь, что всегда врешь?
И, надо сказать, озадачила.
— Ага, — говорю, а сам чувствую, таю — так мне здорово оттого, что она меня запутала. — А ты молоток, — похвалил. — Чем черт не шутит, может, что-нибудь у нас с тобой и получится.
— Самовлюбленный, самоуверенный нахал!
Однако зарделась. И, чтобы скрыть смущение, на обалденные свои часики глянула.
— У нас осталось мало времени. Что ты хочешь еще посмотреть?
— Люлю.
— Детскую? — догадалась она (ты гляди, растет). — Нашу комнату я думала показать в последнюю очередь, но раз ты изъявил желание.
— Изъявил.
Пока топали по коридору, я занимался самовнушением. Пытался вооружиться, сделать себя менее открытым для впечатлений, чтобы не расслюнявиться, не закачаться.
Просторная светлая комната, два широченных окна, одного видны дворовые старушки на лавочке, из Другого можно подглядывать за парочками в парке, Ковер на полу, девчачьи игрушки, аккуратно застеленные деревянные кроватки (развели по углам), и у каждой в изголовье по одинаковому столику с лампами под абажурами. Оранжевые, с бахромой.
— Нравится?
— Сойдет, — говорю. — Если бы не твое постоянное соседство, жить можно.
— Уй. — Она надулась от возмущения; я видел, ищет слово, которым могла бы побольнее меня укусить, но в рафинированном, тепличном ее лексиконе, ройся не ройся — без толку, все равно не найдешь. — Какой же ты жуткий нахал.
Я подсказал. Я выбрал самые невинные.
— Рыло. Вшиварь. Блоха на карачках. Пупок бесчувственный.
— Спасибо, — фыркнула. — Я запомню.
Осмотрели кладовую, или чулан, где меня поразили лыжи с ботинками и немецкий двухколесный велосипед, никелированный, сверкающий — правда, для бугаев-переростков; ну ничего, сиденье снимем, подушку на раму и мотанем. Как театралы в антракте, погуляли по гостиной. Разглядывали старинную резную мебель, картины. Инка погладила ящик с окошком.
— Телевизор. А там, видишь? Магнитофон.
— Хочу туда. К папаше.
— Нельзя. Я же тебе объясняла.
— А я хочу. Как родственник, имею право.
— Даже я не имею.
— Их ты, даже, — но она не поняла.
— Папа запирает кабинет на ключ.
— Подергаем. Побарабаним.
— Будут крупные неприятности.
— Ну уж и крупные.
В дверях хрумкнул замок, и на балкончике над лестницей показался Софрон Родионович. Инка не наврала, он закрыл свой ненаглядный кабинет, спрятал ключ в карман и сразу переключился, заулыбался нам сверху.
— Познакомились?
И стал спускаться.
Инка посмотрела на свои часики:
— Папка, как всегда, точен.
В кухне-столовой (запросто разместилась бы вся наша группа) стояло два стола, один большой со стульями, а второй поменьше, пониже — на него Феня ставила подносы, кастрюли и все такое, что нужно графьям, чтобы набить свое обожаемое пузо. Мне показали, где теперь будет мое место, — конечно, рядом с сестричкой. Стулья были широкие, тяжелые, с массивными подлокотниками, на наших с Инкой лежали чудные, с вышивкой, жирные подушки. Феня подхватила Инку под локотки, усадила и придвинула стул поближе к краю стола. Хотела и меня таким же макаром, но я увернулся и храбро полез сам. Когда закинул ногу на подлокотник, стул начал падать. Феня молча поддержала, помогла. Кое-как взобрался. Потоптался на подушке, дал кругаля, как пес, перед тем, как залечь. Феня и меня придвинула. А Инка хихикала. Дрянь.
Феня разлила по тарелкам суп. Я с голодухи бросился есть, а Инка ущипнула меня под столом — обожди. Софрон Родионович поднял шкалик:
— Ну, дорогие мои, с прибавлением нас. И будем живы.
Инка пихнула меня — вот теперь можно.
Ага, ритуал.
Не успел и пару ложек в себя забросить, как эта зараза-надоеда опять пихнула.
— Не чавкай.
— Не могу, — шепчу. — Я тогда отстану.
А она шепчет:
— Не бойся. Подождем.
— Инночка, — сказал профессор. — Оставь его сегодня в покое.