Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Кирилл входит в книжный магазин на Моховой.
Взгляд его падает на заглавия книг: «Организация труда в колхозе», «Как добиться высоких урожаев», «Садоводство»… Продавщица уже знает Кирилла, он часто бывает здесь. Она рассовывает по его карманам выбранные им книги о самом мирном деле на земле.
Потом Кирилл огибает Исторический музей, идет вдоль Кремля, долго стоит у Мавзолея. Он идет дальше, к Василию Блаженному, и, как всегда, когда оказывается здесь, любуется пестрыми ягодами его куполов.
Кирилл может весь день ходить по Москве, не испытывая усталости, сворачивать из улицы в улицу, из переулка в переулок — он любит эти спокойные поиски
Он поворачивает на улицу Горького. На перекрестке вспыхивают светофоры, у них красные, будто налитые кровью, глаза, и внезапно прерывают бег автомобили. Только сейчас замечает он низкую тучу, она недалеко, над самой крышей Центрального телеграфа, и на очень синем небе кажется совсем черной. И вот уже разъяряется молния, такая злобная и грозная, будто вознамерилась сжечь город, весь, без остатка, но это ей не удалось, и тогда обрушивается сильный гром, такой сильный, словно тоже хотел разрушить все здания, начисто. Тяжелые струи барабанят по асфальту, и на асфальте пляшут сверкающие кружочки. Кирилл укрывается в подъезде, он смотрит оттуда на гулкие потоки воды, словно из асфальта бьют родники.
Над городом снова ясная голубизна. Кирилл идет дальше.
Его потянуло на бульвары, в их негустую колыхающуюся тень. Он присаживается на скамейку. По жаркому небу плывет одинокое облачко и, как розовый венок, останавливается над непокрытой бронзовой головой Пушкина, потом медленно, как бы нехотя, продолжает путь. Что-то напомнило Кириллу родную деревню, — может быть, это облачко, бредущее в сторону Белорусского вокзала, оно уже миновало площадь, зацепилось за крышу. Самая страда сейчас — хлебное время. Пшеничные поля, тяжелые и горячие, источают знойный свет, словно само солнце растеклось по земле. И картофельная ботва курчавится, обещая крупные клубни. В огородах извиваются мохнатые плети и, прикрытые распластанными листьями, как из-под ладошек, змеиными головками высовываются зеленые огурцы… Все это видится ему, будто не в городе он сейчас, а там, где и камни пахнут травой и медом. Пока был он в тылу врага, быть может, слишком долго, поля засеяли, и соберут урожай, подумалось Кириллу. Жизнь всегда жизнь, и ей нужны хлеб, и любовь, и самоотверженность, защищающая этот хлеб и эту любовь, та самоотверженность, которая и смерти придает смысл и величие.
— Разрешите?
Не дожидаясь ответа, на скамейку рядом с Кириллом опускается лейтенант на костылях. На лице синеет густая крепкая щетина. Он прислоняет костыли к зеленой спинке скамейки.
— Вот как, товарищ… — равнодушно вздыхает он и взглядывает на Кирилла. — Тоже все в норму не придешь? Тебя — где? Меня под Воронежом… — показывает глазами на костыли. — Ротой командовал.
Он достает табак, закуривает.
— Свернуть? — по-свойски спрашивает он Кирилла и держит перед ним раскрытый кисет.
— Не дымлю. Не научился.
— Понятно. — Лейтенант прячет кисет в карман. — Научишься. Многому теперь научишься, — говорит он чуть насмешливо и умолкает. — Не вперед будешь жить, а назад…
— Это как?
— А так. Не будущее будешь себе рисовать — какое же теперь у тебя будущее? — кивает на пустой рукав Кирилла, на перевязанную руку. — Теперь тебе вспоминать только, как жил, чего делал, и, так сказать, утешаться тем… Вот как, товарищ!
— Ну нет, без будущего как же? — улыбается Кирилл. — Ты, братец, видно, сдался…
— Сдашься. — Лейтенант опять показывает глазами на костыли и хмурится. Помолчав: — А
— А мне теперь это и не нужно. Не командовать же…
Кирилл смотрит на его припухлое и небритое лицо. Вид у лейтенанта растерянный, подавленный и, пожалуй, жалкий. Таким в лагере после ранения был, наверное, и он, Кирилл, мелькает мысль, — растерянный, подавленный… Он как бы увидел самого себя и испугался.
— Сдашься, — повторяет лейтенант, но уже спокойно, даже безразлично. — На милость пенсии.
— Э, вон ты куда!
— А куда ж? — распаляется лейтенант. — Как чувствую, так и говорю.
— Чепуху городишь. Ясно? — У Кирилла появляется повелительный тон. — Найди себя, братец, если хочешь жить, а не болтаться. Ясно? Жить — значит что-то делать, а не чувствовать только… Понял? И брось!
— Постой, постой, ломаный агитатор, — кладет лейтенант руку Кириллу на плечо. — Ты-то не болтаешься? Ты-то чего делаешь? На скамеечке на бульваре со мной сидишь?
Кирилл молчит. Он думает, это же наказание — ходить по земле и ничего не делать. Он шел долго, и путь был каменистый и в колдобинах, и гладкий тоже, но все-таки больше камней и колдобин, и это сделало крепкими ноги его, и волю, и он вверял себя своей воле, своей решимости идти дальше. Оказывается, он любил трудные пути. Как знать, посмотри он на себя со стороны, ему это показалось бы непосильным и, быть может, он остановился бы: пусть вперед пойдут те, кто помоложе, его поколение разобрало завалы на дороге, спрямило ее, дальше будет тоже трудно, но кое-что уже сделано. Наверное, со стороны смотреть на себя невозможно, и иногда это счастье…
— Болтаться, братец, не собираюсь, — произносит Кирилл наконец. Он прижимает к карману единственный локоть и чувствует книжки в мягких обложках.
— Говоришь ты неуверенно.
— Когда я не уверен, я молчу.
— Возможно. Перед тем как сказать это, ты слишком долго молчал.
— Это совсем другое, — медленно качает головой Кирилл. — Совсем другое… У тебя что-то расстроилось. Есть у тебя коллектив?
— А как же! В пивной. Может, пойдем? Тут рядом. Или этому тоже еще не научился?
— А водка дело немудреное, — в голосе Кирилла появляется лихость. — Я, братец, эту штуку знал, когда ты еще под стол пешком ходил. Даже раньше. Выпить и я не дурак.
— О! Значит, выпьем. Теперь вижу — порядок.
— В чем порядок?
— В жизни, вот в чем, — улавливает лейтенант иронию в вопросе Кирилла. — Поздновато, а узнал, что водка вносит порядок в жизнь людей. Таких, как мы с тобой. Пол-литра, и все плохое уносит к чертям!
Кирилл продолжает смотреть на лейтенанта в упор. Тот не опускает глаза: ну, что еще скажешь?.. «Совсем молодой, — сжимается сердце Кирилла. — Совсем молодой…»
— Сколько тебе, братец, лет?
— Сто!
— Сто? Прихвастнул. Думаю, малость поменьше, а?
— Угадал. Ей-богу, угадал. Четверть этого. Как, много?
«Все в нем подавлено. И пусто. Будто бомба бухнула в него и оставила черную воронку». Жизнь у всех коротка. У этого и вовсе. И это в двадцать пять лет! Трудно уже что-нибудь втолковать ему. Он, конечно, был пионером, комсомольцем был, он не может не понимать, что такое долг. Но как свой долг выполнить до конца, ему еще неясно. Он поймет правоту слов Кирилла, непременно поймет, но сейчас правота эта ему недоступна. «Ничего, кончится война, все в мире уляжется, да и он немного старше станет, и кое-что в его жизни изменится. Может быть, не столько, как хотелось бы, а все же…»