Пушкин - историк Петра
Шрифт:
Царь хорошо знал, что “История Пугачева” не принесла доход, что служебное жалованье Пушкина не обеспечивало ему жизнь в Петербурге, а любой побочный труд, с целью заработка, отнимал время и внимание от “Истории Петра”. Вместе с тем, поэт уже три с половиной года находился на службе, но так ничего и не представил из своей работы. Дать ему возможность издавать газету означало фактическое согласие с замедлением работы над “Историей Петра”, отправить в отставку - признать поражение. И царь как бы соглашается с последним. В ответ Пушкин, как и годом раньше, просит оставить за собой право пользоваться архивами. Просьба довольно странная, если учесть, что поэт собирался жить в деревне. Очевидно, что в основе всех переговоров об отпуске и отставке лежало не только материальное затруднение Пушкина, но и желание освободиться от опеки власти и сохранить за собой право самостоятельно заниматься “Историей Петра”. Но царь, как и следовало ожидать, понял намерение
99
22 июля 1835 года Пушкин пишет письмо Бенкендорфу, в котором подчеркивает неизбежность выбора, стоящего перед ним: “...либо удалиться в деревню, либо единовременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России (...) мне невозможно просить чего-либо” (XVI,33). В ответ власть решает “милостиво” поддержать поэта, но так, что бы это, по ее мнению, не расслабило его. Десять тысяч, выделенные царем, лишь на некоторое время откладывали решение финансовых проблем поэта, но ничего собственно не меняли. Пушкин вновь пишет письмо Бенкендорфу с просьбой о единовременном выделении 30 тыс., с учетом выделенных царем и приостановки выплаты жалованья.
Одновременно поэт начинает писать биографию Байрона, где уже в самом начале приводит следующее рассуждение: “Говорят, что Байрон своею родословной дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретенная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молве” (XI,275). Тема упадка дворянства по-прежнему занимает основное внимание поэта.
Окончательный итог истории с отставкой Пушкин подводит в письме к министру финансов Канкрину 6 сентября: “Вследствие домашних обстоятельств принужден я был проситься в отставку, дабы ехать в деревню на несколько лет. Государь император весьма милостиво изволил сказать, что он не хочет отрывать меня от моих исторических трудов, и приказал выдать мне 10000 рублей как вспоможение. Этой суммы недостаточно было для поправления моего состоянии. (...) из Государственного казначейства выдано мне вместо 30000 р. только 18000, за вычетом разных процентов и 10000 (десяти тысяч рублей), выданных мне заимообразно на напечатание одной книги. Таким образом, я более чем когда-нибудь нахожусь в стесненном положении, ибо принужден оставаться в Петербурге, с долгами недоплаченными и лишенный 5000 рублей жалования. Осмеливаюсь просить Ваше
100
сиятельство о разрешении получить мне сполна сумму, о которой принужден и был просить государя, и о позволении платить проценты с суммы, в 1834 году выданной мне, пока обстоятельства дозволят мне внести оную сполна” (XVI,46,47).
На другой день Пушкин уезжает в Михайловское, где пробыв до 23 октября, практически ничего нового не написал. Свое состояние он точно определяет в письмах к жене: “...о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? (...) Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты” (XVI,48), “Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что неспокоен” (XVI,50). То же самое он повторяет в письме к Плетневу: “...такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен” (XVI,56). Правда, при возвращении в Петербург Пушкин узнал, что его просьба, переданная царю через министра финансов, была удовлетворена в счет будущего жалования 167. Можно было подумать и об издании альманаха, который уже обсуждался в письме к Плетневу из Михайловского. Принято думать, что желание Пушкина издавать свой журнал связано прежде всего со стремлением поэта иметь собственный “типографический снаряд”. Это верно, но нельзя не учитывать и финансовую сторону дела. “Денежные мои обстоятельства плохи - я принужден был приняться за журнал. Не ведаю, как еще пойдет” (XVI,73),- писал он чуть позже Нащокину. В связи с неудачей “Истории Пугачева” и увеличением долга перед государством поэту ничего не оставалось, как попытаться крупно заработать на самостоятельном издании журнала. Но обратиться с новой просьбой к властям без какого-либо повода Пушкин не мог. Он, вероятно, собирается форсировать работу над “Историей Петра”, о чем свидетельствует письмо сестры поэта мужу от 6 декабря: “Александр уезжает в Москву на два месяца или даже более, как он полагает. Он уверяет, что должен туда ехать, чтобы рыться в архивах. Ты знаешь, что он пишет историю Петра Великого”168.
15 декабря Пушкин заканчивает черновую редакцию рукописи.
101
Возникает вопрос: мог ли поэт, учитывая стесненные обстоятельства года, чисто физически за столь короткое время, согласно Попову с 16 января, написать огромный труд, при этом около двух месяцев находясь в разъездах? Скорее всего, следует говорить лишь об отдельных тетрадях с “1715” по “1725” годы. О палеографических особенностях рукописи, позволяющих сделать такой вывод, речь пойдет в следующей главе.
Параллельно с “Историей Петра” Пушкин подготавливает перевод “Записок бригадира Моро-де-Бразе” для представления их царю. По существу, это была последняя, в одном ряду с “Замечанием к бунту”, попытка поэта, числясь в сотрудниках власти, повлиять на ее политику. Кроме того, “Записка” являлась одновременно и свидетельством работы Пушкина над “Историей Петра”, и поводом для обращения к царю. Основную мысль “Записок” поэт выразил во вступлении: “Моро не любит русских и недоволен Петром; тем замечательнее свидетельства, которые вырываются у него поневоле. С какой простодушной досадою жалуется он на Петра, предпочитающего своих полудиких подданных храбрым и образованным иноземцам! Как живо описан Петр во время сражения при Пруте! (...) Мы не хотели скрыть или ослабить и порицания, и вольные суждения нашего автора, будучи уверены, что таковые нападения не могут повредить ни славе Петра Великого, ни чести русского народа” (Х,297). Безусловно, мысль о засилии иностранцев в России волновала поэта, поскольку она напрямую была связана с судьбой старинного русского дворянства, оттесненного прежде всего иностранными специалистами.
Несмотря на заверения поэта, рассказ Моро-де-Бразе серьезно вредил образу славного реформатора. Причем речь здесь шла не столько о личных качествах Петра, сколько о его военных и государственных способностях: “Трудно поверить, чтобы столь великий,
могущественный государь, каков, без сомнения, царь Петр Алексеевич, решившись вести войну противу опасного неприятеля и имевший время
102
к оной приготовиться в продолжение целой зимы, не подумал о продовольствии многочисленного войска, приведенного им на турецкую границу! А между тем это сущая правда” (Х,305). Отдельные поступки царя тоже лишены продуманности, хотя и продиктованы лучшими побуждениями: “Он тотчас отправил бочки с водою на собственных подводах и на лошадях свиты своей полкам, идущим по степям. Но сие пособие принесло им более вреда, нежели пользы. Солдаты бросились пить с такою жадностию, что многие перемерли” (Х,308). Довольно неприглядно выглядит и картина походной дисциплины Петра: “Тут-то, милостивая государыня, вино льется, как вода; тут-то заставляют бедного человека за грехи его напиваться, как скотину. Во всякой другой службе пьянство для офицера есть преступление; но в России оно достоинство. И начальники подают тому пример, подражая сами государю”(Х,310). Здесь Пушкин вступается за Петра, прекрасно понимая, что у непьющего Николая эти строки вызовут особенное раздражение: “В старину пили не по-нашему. Предки наши говаривали: пьян да умен - два угодья в нем” (Х,310).
“Записки” Моро были интересны поэту, прежде всего, тем, что они показывали беспомощность Петра в положении, которое он сам же и создал. Конечно, “его величество и фельдмаршал неохотно выслушивают жалобы и не любят видеть ясные доказательства, чтобы у кого-нибудь из русских недоставало ума или храбрости” (Пушкин не упускает случая подчеркнуть: “Благодарим нашего автора за драгоценное показание. Нам приятно видеть удостоверение даже от иностранца, что и Петр Великий и фельдмаршал Шереметев принадлежали партии русской”) (Х,312). Однако представители этой партии приняли решение переправляться через Днестр, потому что “оно льстило и честолюбивым видам государя”, а сам царь, после поражения, обратившись за помощью к генералу Янусу, “...всячески старался обласкать его и так убедительно просил от него советов”, что иностранцы “стали не на шутку думать об исправлении запутанного положения, в котором находилась армия” (Х,324). Это дало
103
возможность Моро заявить: “Русские, когда им везет, и слушать не хотят о немцах; но коль скоро по своей неопытности попадут они в беду, то уже ищут помощи и советов у одних немцев, а русская партия прячется со стыдом и унынием; ее не видать и не слыхать” (Х,306). Конечно, иностранец отдает должное личному мужеству Петра: “Могу засвидетельствовать, что царь не более себя берег, как и храбрейший из его воинов (...) Он переносился повсюду, говорил с генералами, офицерами и рядовыми нежно и дружелюбно” (Х,327). Но что оно значило на фоне довольно странных потерь армии: “...оставаться надлежало 64800; но оказалось только 37 515. Вот все, что его царское величество вывел из Молдавии. Прочие остались на удобрение сей бесплодной земли, отчасти истребленные огнем неприятельским, но еще более поносом и голодом” (Х,337).
Поэт, посылая “Записку” Моро-де-Бразе царю, хотел натолкнуть его на мысль, что нельзя, следуя путем петровских реформ, укрепить или хотя бы восстановить достоинство русской партии, что следует вернуться к проблемам собственного дворянства и не зависеть от случайных иностранцев, духовная культура которых имела свои изъяны: “Кажется, русские варвары в этом случае оказались более жалостливыми, нежели иностранцы, ими предводительствовавшие” (Х,317), - заметил Пушкин об эпизоде с вызволением венгерцев.