Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие
Шрифт:
Этот финал покрыт был невиданною у нас, беспримерною овациею. С уверенностью можно было сказать, что стены залы московского Благородного собрания никогда не оглашались такими рукоплесканиями. То, что произошло в наэлектризованной публике, трудно описать. Все вскочили с мест. Писатели, окружив лектора, лобызались с ним. Публика со всех сторон неудержимо рвалась к Достоевскому. Девушки в состоянии, близком к истерике и экстазу, плакали, хватали Федора Михайловича за руки, целовали их. Все точно проснулись от какого-то волшебного сна, сполна завладевшего всем существом духа, и смотрели друг на друга с недоумением и умилением. Дальше идти в выражении оратору наибольшего восторга, в желании и намерении слиться с ним воедино было некуда. Достоевский стоял у кафедры недвижно, как изваяние. По-видимому, он не думал и не ждал, что так сильно всколыхнется это человеческое море. Очень взволнованный и очень бледный, счастливый и точно испуганный, он смотрел застывшим, неподвижным, действительно «внутренним» взором, который, казалось, никого не видел, ничего не замечал. Худощавая костлявая рука его медленно растирала лоб, на котором выступили капли нервного пота…
А. Ф. Кони
<…> Три дня продолжались празднества и растроганное настроение так или иначе причастных к ним, причем главным живым героем этих торжеств являлся, по общему признанию, Тургенев. Но на третий день его заменил в
2
Мэтру (франц.).
А. М. Сливицкий
<…> Событием была речь Достоевского. Уже при его выходе зала как бы наэлектризовалась. Творец «Мертвого дома» стоял бледный, согбенный, с опущенными руками, а зал содрогался от рукоплесканий в течение нескольких минут. Наконец всё смолкло, и он начал читать…
Не бывшие на заседании и познакомившиеся с его речью в чтении уже и тогда высказывали удивление, почему она произвела такое потрясающее впечатление, доведшее нескольких девиц и студентов до истерики, так что всё в зале смешалось, многие бросились на эстраду, хватали и целовали руки писателя, и овации по крайней мере на полчаса, если не на час прервали заседание: без конца вызывали Достоевского, а когда он выходил на вызовы – группа девиц держала сзади его, высоко подняв, огромный лавровый венок, поднесенный ему после чтения!.. Постараюсь объяснить это недоумение, напомнив читателям другого нашего знаменитого оратора и ученого: кто хотя раз слышал профессора-академика Василия Осиповича Ключевского, тот знает, сколько неуловимых перлов красноречия останутся незаметными для читателей его лекций. Есть ораторы, которые своим чтением ослабляют впечатление, и произведения их выигрывают в чтении. Достоевский своим надтреснутым голосом, манерой чтения, искренностью, экспрессией – способен был, как электрическим током, зажигать слушателей: недописанное в речах таких ораторов договаривается мастерством произношения.
Тотчас после Достоевского пришлось выступать И. С. Аксакову. Помню, что он стал было отказываться читать, извиняясь перед публикой, но голоса: «Просим, читайте, читайте», – вынудили И<вана> С<ергеевича> произнести свою речь.
На мою долю выпало в этот день доставить из Благородного собрания в Лоскутную гостиницу венок, поднесенный Ф. М. Достоевскому после его памятной речи. Мы подъехали к Лоскутной почти одновременно, и я вошел в его номер вслед за ним. Он любезно просил меня присесть, но так был бледен и, видимо, утомлен, что я решил по возможности сократить свой визит. Хорошо помню, как он, вертя в руках тетрадку почтовой бумаги малого формата, в которой не без помарок была набросана только что прочитанная речь, повторял неоднократно: «Чем объяснить такой успех? Никак не ожидал…»! <…>
С. И. Уманец
<…> В последние годы жизни Достоевский, как и граф Л. Н. Толстой, стал впадать в «проповеднический» тон. Это особенно резко сказалось на Пушкинском юбилее в Москве, где Достоевский произнес вдохновенную речь, посвященную великому поэту, и прочел его стихотворение «Пророк» так, как никто никогда его не читал и не прочитает. Я был на этом историческом юбилее, и до сих пор не могу забыть ни этих удивительных глаз, загадочно устремленных куда-то вне мира, ни этого то полушепота, то звенящего призыва последних строк, полного заразительной экзальтации! Громадный зал Дворянского собрания был снизу доверху переполнен тысячной толпой, которая переживала вместе с Достоевским все те мучительные и вместе сладкие минуты вдохновения, которые он сам тогда в глубине души испытывал, становясь как бы действительно пророком, ведущим толпу к высочайшему подъему духа и жегшим сердца людей. Тут же в зале со многими делалось дурно, несколько дам впали в глубокий обморок, с одним юношей на моих глазах сделался припадок падучей… Так была потрясена толпа, наградившая писателя бесконечно бурными рукоплесканиями.
Как жаль, что в этот счастливейший для Достоевского день с ним не была в Москве его вдова, ныне здравствующая А. Г. Достоевская, верный друг и неустанная помощница своего знаменитого мужа, бывшая его гением-хранителем до самых последних минут его тяжелой и омраченной страданиями жизни.
В доме графини С. А. Толстой, вдовы графа Алексея Константиновича Толстого, Ф. М. Достоевский был также всегда желанным гостем. Он издавал тогда свой «Дневник писателя», имевший успех, и стал принимать тот проповеднический тон, которым кончали многие наши писатели, впадая в какой-то особый славянский мистицизм. В аристократическом салоне графини, в котором собирался цвет столичного общества и который удостаивали своим посещением августейшие особы, Достоевский горячо развивал свою излюбленную теорию о «всечеловечестве» Пушкина (которой он так увлек присутствовавших па Пушкинском юбилее) и мировой роли России.
Эта фантастическая и самолюбивая теория никогда не исчезала у нас в России, старательно поддерживаемая московскими славянофилами, которые устами А. С. Хомякова и И. С. Аксакова уверяли, что Россия велика своим «смирением», бедностью, темнотой, т. е. именно всеми теми вряд ли ценными качествами, которые всегда так резко отличали ее от культуры Западной Европы и держали в отсталости и оскудении. <…>
К. А. Тимирязев
<…> Дружеские чувства Максима Максимовича <Ковалевского> к Тургеневу и совершенно иные чувства, которые он питал к Достоевскому, я имел случай проверить и в памятные Пушкинские дни.
Живо помню, каким негодованием сверкали его всегда добрые глаза, когда он мне кивал головою на Достоевского, закончившего свою речь словами: «Что могу я прибавить к отзыву о Пушкине самого умного, лучшего из его современников – императора Николая?». Сказано было это, очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью – невозможностью ответить на этот вызов.
Еще более негодовали мы на совсем уже скверную личную выходку Достоевского в его знаменитой, вызвавшей такие истерические [3] восторги речи. Уставившись своими злобными маленькими глазками на Тургенева, поместившегося под самой кафедрой и с добродушным вниманием следившего за речью, Достоевский произнес следующие слова: «Татьяна могла сказать: “Я другому отдана [4] и буду век ему верна”, – потому что она была русская женщина, а не какая-нибудь француженка или испанка» [5] .
3
Я говорю истерические потому, что сам был свидетелем такого припадка с одним молодым человеком, моим учеником.
4
Подчеркиваю это слово потому, что сам оратор произнес его с особенным подчеркиванием.
5
Намек на Viardo – Garcia. Коснувшись этих подробностей, если не ошибаюсь, не проникших в печать, упомяну и об эпизоде с венками. После этой речи Достоевского группа молодых его поклонниц направилась к нему с огромным венком, причем одна из них, проходя мимо Тургенева, сказала ему «не Вам». Не зная, что делать с венком, его надели Достоевскому через голову на плечи, и он несколько мгновений сидел, изображая из себя жалкую, смешную фигуру, пока не нашелся добрый человек, освободивший его от этого ярма. Когда сходная депутация (если не ошибаюсь, по инициативе Ковалевского) в тот же день вечером поднесла Тургеневу небольшой лавровый венок, он, не задумываясь, принял его из рук и положил к подножию бюста Пушкина.
Да, Максим Максимович был близким и верным другом Тургенева, а о его близости к Достоевскому я ничего не слыхал и в воспоминании его друзей его образ сохранится всегда рядом с образом Тургенева, а не Достоевского [6] . <…>
А. В. Амфитеатров (1921)
В знаменательные дни, память которых я хочу воскресить пред вами, этот общеславянский облик великого писателя обрисовался с особенно выпуклою выразительностью. 8 июня 1880 года, на третий день московских торжеств по случаю открытия всенародного памятника А. С. Пушкину, в торжественном заседании Общества любителей российской словесности в белоколонном зале Дворянского собрания около двух часов пополудни Ф. М. Достоевский произнес свою знаменитую речь о Пушкине. Речь эта, мало сказать, взволновала и потрясла внимавших ей; она ошеломила, подавила, ослепила эту исключительно блестящую избранную публику, съехавшуюся на «праздник интеллигенции» со всех концов России. До того, что на мгновение, казалось, она даже решила было вековой спор двух господствующих течений русской общественной мысли – славянофильства и западничества. «Иван Сергеевич Аксаков, сказавший тут же о себе, что его считают все как бы предводителем славянофилов, заявил с кафедры, что моя речь “составляет событие”», – пишет сам Достоевский в «Дневнике писателя». Я, очевидец «события», живо и ясно помню момент, как оно было провозглашено. Как среди неописуемого рева и грохота восторгов появился на кафедре дюжий, широкоплечий, краснолицый, с суровыми серыми глазами Аксаков и, махая руками и зычным голосом преодолевая шум, потребовал спокойствия. И чуть не на каждой фразе прерываемый взрывами рукоплесканий, дал речи Достоевского ту аттестацию, что пришлась так по сердцу самому Федору Михайловичу.
6
Припоминаю, кстати, слышанный от Тургенева отзыв о Достоевском: «Это самый злобный христианин, которого я встретил в своей жизни».
– Вещее слово сказано, – гласил Аксаков, со своими обычными пылкими, но плавными, несколько театральными боярскими жестами. – Здесь расхождения и двух мнений быть не может. Я думал говорить много, но теперь не скажу ничего. Не к чему: Федором Михайловичем всё сказано. Я, Иван Сергеевич Аксаков, почитаемый главою славянофилов, протягиваю руку Ивану Сергеевичу Тургеневу как главе западников, ибо после речи Федора Михайловича между нами не должно быть разногласия. Он всё решил, всех примирил. И толковать здесь, стало быть, больше нечего!