Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее
Шрифт:
И понял я, что никакие действия никакого чужого бога не могут поколебать правильность моих решений.
— Слова эти мне знакомы, — говорит Моисей, — их сказал твой предшественник после спуска в страну мертвых.
Слабый гул удивления прошел по рядам жрецов, которые благодарны Амону-Ра, что поместил их в полумрак, где можно незаметно почесываться и временами стряхивать ползущих по телу тварей, с ненавистью и завистью глядя на этого повелителя мух и прочих гадов, так спокойно отвечающего наместнику Амона-Ра на земле, который, кстати, не выразив особого удивления, спрашивает:
— Откуда тебе это известно?
— Я ведь из Мидиана. Я там прошел хорошую школу у великого учителя Итро, который одно время был жрецом твоего предшественника, повелителя земли и неба Сети.
— И ты можешь повторить эти слова?
— Конечно.
И
— Что же ты притворяешься диким пастухом?
— А я и есть дикий пастух.
Что именно ему открылась тайна Сотворения мира? Слухи о нем давно доходили до меня. И вот, оказывается, ты передо мной.
Теперь черед вздрогнуть Моисею, не говоря уже о Яхмесе и жрецах, застывших с открытыми ртами.
— И если ты пастырь, — продолжает повелитель, — то понимаешь, что это мелочь — отпустить помолиться. Но как я буду выглядеть в глазах моего народа?
— Мне это понятно. Но ведь и я говорю не от себя, а от имени нашего Бога.
— Пойдите и принесите жертву здесь, на этой земле.
— Невозможно. Наши жертвоприношения отвратительны твоему народу, который поклоняется этим животным, хотя и убивает их тысячами на бойнях. И нас он побьет камнями насмерть. Мы должны пойти в пустыню на три дня…
— Ладно, — устало прерывает его повелитель, — слышал. Отпущу вас. Только не уходите далеко. Помолитесь за меня. — Внезапно он встает без привычных церемоний и быстро покидает зал.
Встает и Яхмес, почувствовав на миг, что ноги его не держат.
5. Фараон
Он знал за собой этот почти животный нюх на опасность, и в последние месяцы сам удивлялся тому, что доклады Яхмеса о воинственных намерениях амуру на севере интересуют его намного меньше, чем сообщения лазутчиков из северо-восточной пустыни, передаваемые ему в обход службы Яхмеса, о различных прорицателях из среды пастухов, пророчащих великой Кемет и ее властителю-убийце глад, мор и гибель.
Когда этот рыжебородый произнес слова «дикий пастух», в его, властителя, изощренном на хитростях мозгу — о, как он знал за собою эту способность — слова эти мгновенно сопоставились с доносами лазутчиков, и, выговорив слова «погонщик, пастырь», он уже знал, что попал в слабое место рыжебородого, и тот и вправду вздрогнул, чего раньше за ним не наблюдалось. Но неожиданно, с произнесением этих слов, странная мысль вошла в его, властителя, сознание с неотвязностью этих мерзких мух, испугав не на шутку, ибо он всегда тайно гордился умением властвовать над собственным сознанием и только благодаря этому властвовать над народом, страной, миром. Мысль обозначила явно непостижимое сочетание сил в рыжебородом: он свободно ориентировался в области общих идей сотворения и основ мироздания — в ней его, властителя, хватало на какой-либо каламбур, не более, крикливо подхваченный скопищем лизоблюдов как последнее слово величайшей мудрости, — и вместе с этим умел властвовать над низшими стихиями — тварями, гадами, повальными болезнями, которые опять же ему, всесильному самодержцу страны Кемет, неподвластны.
Мысль эта настолько его потрясла, что он, пообещав отпустить на три дня это смертельно надоевшее ему племя, поспешно покинул зал, велел сопровождающим оставить его одного и пошел по долгому коридору в святая святых — покои и опочивальню наместника бога на земле, по коридору, на стенах которого в мерцании светильников колыхалось бесчисленное множество врезанных в камень его изображений, истекавших патокой лести и немыслимых преувеличений. Ранее это казалось ему само собой разумеющимся элементом великодержавности, ибо сам факт его возвышения говорил о его незаурядности, которую следовало закрепить в сумеречном сознании народа, а по сути, толпы во имя будущего великой державы. На этот раз, опять абсолютно некстати, вспомнилось, как он, уродливый мальчик, в ужасе обожания, пытается краешком глаза заглянуть в этот коридор и какой поистине трепет испытывает в тот первый раз, когда его, вместе со старшими и младшими принцами, повели к утреннему туалету Сети в его опочивальню.
Казалось бы, радоваться надо, что недоступные покои — святая святых — стали обычным местом его проживания, но это воспоминание, ворвавшееся в его сознание как хвост той навязчивой мысли о рыжебородом,
Между тем он, конечно же, не дал никаких указаний отпустить это племя, да и вообще несколько дней не принимает никакие доклады, хотя шепотками просачивается к нему, что мухи и вши исчезли, но стало еще невыносимей, ибо в стране свирепствуют моровая язва и какие-то болезни с воспалениями и нарывами, насланными этим рыжебородым дьяволом. А тот вместе со своим братцем, как обычно, пришел ко дворцу и велел передать властителю, что язва поразит весь скот, и со всех сторон докладывают во дворец, что это так и есть. На какое-то время как бы очнувшись, властитель велит распахнуть окна покоев и тут же видит этих двух, швыряющих пепел в воздух. Окна закрыли, но пыль поднимается по всей стране, а от нее нарывы и воспаления, и опять шепотки доносят о глухом недовольстве в армии, чего он более всего боится, но какой-то странный паралич безделья и равнодушия сковал его.
Он продолжает тешить себя или утешать тем, что никогда не поздно убить рыжебородого, стоит только мизинцем шевельнуть, но терзает какое-то болезненное чувство парности с ним, чувство, что исчезновение рыжебородого приведет и к его гибели.
Успокаивает, что ни одна из этих болячек не коснулась ни его, властителя, ни его близких.
И снится ему в высшей степени странный, пугающий сон: он видит Амона-Ра, но все великолепие одежд и короны с двумя высокими перьями и солнечным диском не в силах скрыть его выморочности, и всесильный этот бог выглядит усохшим и испуганным перед неким привидением, охватывающим все пространство со всеми стихиями, подступающим к нему, властителю Кемет, и то ли голосом рыжебородого, то ли раскатом грома, которого он однажды в детстве и на всю жизнь испугался, обдает его ужасом: «Сохранил Я тебя, чтобы на тебе показать силу Мою…»
Проснулся в холодном поту и теперь лежит рядом с этой глупейшей женщиной необыкновенной красоты, по-собачьи верной ему, но излить ей душу он не может, ибо стеклянное непонимание в ее преданных глазах выведет его из себя.
Теперь уже не уснуть, и странный поток мыслей втягивает его, знобя, в свое течение. Он видит себя малым прихрамывающим существом среди рослых царских принцев на переменах или в классе, и они как бы ненароком дают ему тумаки, гримасничают за его спиной, а в то время, когда он отвечает учителю, закатывают глаза и цокают языками. Они вообще безразличны ко всему, что пытаются вбить им в голову, как будто не им вскоре предстоит управлять страной, как будто, не сознавая, предвидят свое будущее, но даже в самых страшных видениях не могут они представить, что будут ползать в ногах этого уродца, обливаясь слезами и мочой, умоляя оставить их в живых. О, он отлично знает, как можно обмочиться от страха, рожденного в одинаковой степени ужасом смерти или слепым обожанием. Однажды Мернептах, перед которым он млел и старался вообще на цыпочках проходить мимо гулявших на переменах старшеклассников, окликнул его. По сей день он не знает, по какому поводу. От неожиданности он обмочился. Брезгливость перекосила лицо уверенного в своем будущем Мернептаха. Не в силах сдвинуться с места, в тот миг он понял, что эту слабость не простит ни себе, ни тем более Мернептаху, ощутил как открытие, которое приведет его, шутка ли, на трон вседержителя: человек может вынести все, ибо унижающая его жестокость рождает страх, страх же пестует ненависть, которая переходит в обожание, в желание стелиться ковром под ногами сильного, в безоглядную собачью любовь.
Это может стать безотказным инструментом власти в сочетании с не знающей послаблений жестокостью, с одной стороны, хитростью и изворотливостью — с другой, а уж этого у него было с избытком, вероятно от ущербности физической: короткой ноги, сухотной руки, странного строения черепа, который, стоило ему раскрыть рот в улыбке, обозначался с какой-то крокодильей хищностью.
Дефекты эти в слабой степени отмечались у отца его и деда, великого Сети, но почему-то именно он, сын одной из фавориток, впавшей после его рождения в безумие и при каждом посещении ее в доме умалишенных повторявшей ему с блеском в глазах, что она — любимейшая жена властителя Кемет, наследовал все это в отличие от остальных принцев, рослых и красивых, правда чаще всего глупых, что говорило об умственной недалекости истинных их отцов, а уж о них шепотки не умолкали во всех уголках дворца.