Путь к Рейхстагу
Шрифт:
Много я видел рассветов на калининской земле, они поражали своим разнообразием и волновали меня как художника. Но шла война, и мне казалось, что теперь не до искусства. Художник должен был молчать, чтобы уступить место воину. О прошлой профессии напоминал лишь затиснутый в сумку нетронутый альбом, на котором иногда останавливался мой взгляд.
Внезапно в тишину мирного пейзажа ворвались раскаты орудийной стрельбы. Это начался очередной бой в Холме. Фронтовые условия приучили нас к звукам войны, они казались привычными и были неотделимы от нашего существования. Но сейчас эти звуки резко вывели меня из задумчивости и возвратили к реальной жизни.
Под
Вчера стало известно, что батальон получает новое задание и в любой день может уйти. Нужно было спешить, чтобы успеть попрощаться с лейтенантом Муштаковым,
получившим тяжелое увечье при налете фашистских самолетов. Мы уважали лейтенанта как опытного командира, и его ранение доставило нам много переживаний.
Я шел, одолеваемый невеселыми мыслями. Предстоящая встреча с Муштаковым волновала: трудно было себе представить этого сильного человека без правой руки.
Вспомнились коренастая фигура лейтенанта и его руки сапера, умевшие так ловко и уверенно обращаться с минами. Вспомнился и тот день, когда я сдал Муштакову командование второй ротой перед своим уходом в штаб. Тогда и возникла наша дружба.
К полудню я добрался до деревни Тухомичи, нашел дом, в котором разместилось отделение госпиталя, и долго стоял перед дверью, пытаясь себе представить, что меня ожидает, и думая о тех единственных, нужных словах, которые бы нашли путь к сердцу искалеченного войной человека.
Трудно описать первые минуты встречи, наш неумелый, нескладный разговор, во время которого я старался не смотреть на пустой рукав лейтенанта. Передав приветы от товарищей, я стал выкладывать из сумки скромные подарки и вдруг... увидел альбом, тот самый, что лежал в ожидании своего часа.
Не понимаю, как это произошло, но альбом очутился у меня в руках. И под вопросительным взглядом лейтенанта я сказал неожиданно для самого себя:
— Хотите, нарисую вас на память?
Муштаков несказанно удивился, и было от чего: ведь он не знал, кем я был до войны.
Усадив растерянного лейтенанта, я приступил к работе. И только тогда, сидя в кольце раненых, привлеченных необычайным зрелищем, я понял, какая это была рискованная затея: ведь я не рисовал больше года. Но когда на бумаге появились суровые, угловатые черты Муштакова, волнение понемногу улеглось, и я уверенно закончил рисунок под одобрительный шепот окружающих.
Я поднялся, усталый от напряжения, и мне показалось, что в избе стало светлее от дружеских улыбок; было впечатление, будто произошло что-то важное и радостное. Изменился и сам Муштаков, в его лице появилось что-то новое, я почувствовал, что между нами возникла незримая нить взаимного тепла.
Наступило время прощания. Мы обнялись.
Перед каждым из нас лежали разные дороги жизни, и нельзя было сказать, приведут ли они к новой встрече.
Я шагал обратно, взволнованный происшедшим. Неожиданно сделанный рисунок вызвал мысли месте художника на войне. Мне пришлось переоценить мои прежние взгляды. Я думал о великой силе искусства, способной соединять людские сердца.
В АРМЕЙСКОЙ ГАЗЕТЕ
Стояло теплое лето сорок четвертого года. На участке, занимаемом нашей 3-й ударной армией, было затишье, и казалось, что мы обосновались здесь надолго.
Напряженное состояние войны не могло заслонить от нас красоты окружающей природы. Это удивительно, что после всего пережитого у человека сохраняется чувство прекрасного. Так было и со мной, несмотря на то что многое пришлось перенести в эти три года фронтовой жизни.
Позади остались первые трагические дни начала войны, когда наш воинский эшелон шел через Оршу и Смоленск к западной границе под бесконечными налетами фашистских бомбардировщиков.
Невозможно забыть увиденные тогда душераздирающие картины народного бедствия, эти страдальческие лица женщин и детей, бежавших полураздетыми из Минска.
Нельзя не вспомнить период боев на Калининском фронте, недели тяжелейшего наступления на тридцатиградусном морозе, когда теплая изба и горячая пища казались несбыточной мечтой. Остались в памяти упорные бои за овладение Великими Луками и дни стремительного прорыва на Невель...
Волей военной судьбы я вернулся к своей былой профессии и был назначен художником в армейскую газету «Фронтовик». И сейчас, в этот «тихий» период на калининской земле, когда наша армия совершенствовала свое ратное мастерство, готовясь к очередным значительным боям, мне удалось сделать серию рисунков.
К этому времени относится портрет известного снайпера Г. Н. Хандогина, который переписывался с писателем И. Эренбургом. Когда я смотрел на сидящего Гаврилу Никифоровича, мне казалось, что он со своей винтовкой как бы составляет одно целое. Это был немолодой человек с натруженными руками. Используя свой опыт сибирского охотника, замечательный стрелок уничтожил свыше ста девяноста гитлеровцев. В воспоминаниях И. Эренбург тепло отзывается о своем фронтовом корреспонденте и почитателе, открывшем на имя писателя специальный счет уничтоженных фашистов. В одном из своих писем Хандогин сообщал Эренбургу: «В моей снайперской книжке каждый листок разделен на две половины: одна Ваша, другая— моя. В каждой из них записано поровну. Рад доложить Вам, что на Ваш счет отнес 95-го фрица, столько же значится и у меня».
Когда в начале сорок третьего года я на несколько дней прибыл в Москву, то по заданию нашей редакции посетил И. Эренбурга, жившего тогда в гостинице «Москва». Он очень хорошо меня принял и долго беседовал о наших фронтовых делах. Зашел разговор и о Хандогине, в результате чего он прислал ему письмо, которое было напечатано в газете «Фронтовик».
И вот, казалось бы, тихая жизнь неожиданно прекратилась.
Наша армия, набирая темпы, прорвала фронт врага и устремилась вперед, на запад. Помню, что меня заинтересовал полосатый пограничный столб, непохожий на советский, по-видимому, он сохранился с времен буржуазной республики. Мы вступили на территорию Латвии.