Путь ко спасению
Шрифт:
Тут с места поднялся молодой детолюбивый поп, сложил брови домиком и попытался сказать что-то о несопоставимости бренной земной жизни и жизни вечной, даруемой Господом, но теперь Шуйгу было трудно остановить — он уже наговорил лет на десять лагерей, так чего же терять?
— Если ты не заткнешься, я тебя без зубов оставлю, — коротко бросил он попу.
— Но я… совсем не это… — промямлил поп. — Я готов взять грех на себя. Как лицо духовное, я имею право…
Шуйга не понял, что означает его невнятное бормотание, а вот анестезиолог догадался сразу — хлопнулся на колени и с непритворным
— Благословите, батюшка…
Без шутовства, совершенно серьезно… Шуйга отшатнулся, в полной мере испытав то, что называют словом «покоробило»: не только по лицу, а по всему телу прошла судорога — от отвращения, от стыда за чужое унижение, от абсурдности, невозможности происходящего… Врач стоял на коленях перед мракобесом и просил разрешения спасти своего больного…
Мракобес пробормотал себе под нос какое-то заклинание и снисходительно осенил анестезиолога крестным знамением, уверенный, что сотворил доброе волшебство.
Нет, Шуйга оценил подвиг молодого попа, совершенный к тому же ради жизни Десницкого, — больные в белой горячке тоже бывают отважными, сражаясь с чертями. Их черти даже натуральней и страшней, они не выдуманы, а даны в субъективных ощущениях. И подвиг смирения анестезиолога, готового упасть на колени перед мракобесом, оценил тоже — но… не лучше ли умереть стоя?
Десницкий просыпался и засыпал снова, молодой поп ушел ночевать в монастырь, и Шуйга, перегнав «козлик» поближе к больнице, прилег на свободную койку.
Ему снился свет в конце тоннеля. Он появился в полной темноте белой звездочкой: поманил, вселил неясную надежду неизвестно на что. Он был похож на музыку, от чистоты которой щемит сердце. И лететь к свету во сне получалось легко, от ощущения полета хотелось смеяться и плакать одновременно — детский восторг перед невесомостью, как на качелях. Белая звездочка приближалась, превращаясь в прямоугольник настежь распахнутой двери, и там, за дверью, пространство заполнял волшебный свет. От счастья в горле встал жесткий ком: не просто свет — ничем не замутненная любовь, чище полупроводникового графита. Окунуться в свет, — в любовь! — слиться с ним, раствориться в нем, упасть, как в пуховую перину…
Упасть. Ощущение невесомости — это падение, а не полет. Свет впереди разгорался плазменным сгустком с температурой короны в сотни тысяч градусов Кельвина, раствориться в нем ничего не стоило. Тепло коснулось лица — пока только тепло: нежное, обманчивое, соблазнительное. И во сне Шуйга никак не мог вычислить, сколько времени пройдет, прежде чем из зоны «горячо» он попадет в зону «смертельно горячо» — судорожно пытался посчитать ускорение свободного падения на Солнце (Почему на Солнце? Это была белая звезда…), соображал что-то про инфракрасное излучение в безвоздушном пространстве, и с ужасом осознавал, что сосчитать не успеет… Мелькнула мысль лечь на орбиту, превратить падение в бесконечное падение, но он понял, что не знает второй космической скорости для Солнца (а тем более для звезды крупней Солнца) и вовсе не хочет растянуть во времени путь от «горячо» до «смертельно горячо». Впрочем, как и обрести вечный кайф на круговой орбите…
От невесомости
Воскресенье — тихий день в больнице, понедельник же начался шумно и очень рано — с ярко вспыхнувшей под потолком лампы хирургического белого света и звонкого выкрика заступившей на смену медсестры:
— Вассерман кто?
Шуйга продрал глаза и сел на кровати, вытирая вспотевший лоб, — сестричка принесла банку под анализ мочи и выбирала, на какую тумбочку ее поставить. Он осмотрелся и осторожно сказал:
— Это — Десницкий.
Сестричка кивнула и поставила банку на тумбочку брата Павла. Даже после этого Шуйга не придал значения полученной информации, потому что для обитателя резервации фамилия «Вассерман» звучала вполне обыденно. Потребовалось еще минуты три, чтобы окончательно проснуться и вспомнить: он же Белкин! Павлик Белкин! Он же дважды фамилию повторил, и эта… госпожа полицейская… тоже назвала его Белкиным. В памяти всплыл вдруг голос сестрички из приемного: Павел Аронович Вассерман. Она из свидетельства о рождении это диктовала. Понятно, в православном приюте с фамилией Вассерман жить неудобно, да и не только в приюте, а свидетельство о рождении — документ, который не переделывают. Через четыре года в паспорт бы Белкиным записали…
Значит, Павел Аронович Вассерман. Рыженький мальчик из православного приюта. И когда Шуйга понял, что это означает, он расхохотался. Он смеялся громко, сгибаясь пополам и утирая слезы. «Ты такой же, как мы»! И как Андрей Первозванный! И даже как Иисус Христос! Он смеялся, понимая, что за это их в самом деле убьют — теперь уже обоих.
Брат Павел удивленно распахнул глаза, но снова зажмурился от яркого света. С коротким стоном проснулся Десницкий, уставился на Шуйгу — наверное, еще не сообразил, где он и что с ним. Насчет скопца он ведь почти угадал! Шуйга рассмеялся с новой силой, хлюпая носом и размазывая слезы по щекам. Правую, разбитую нагайкой, зажгло нестерпимо, и это слегка отрезвило.
Он хлебнул воды, чтобы немного успокоиться, и, продолжая хихикать, спросил:
— Брат Павел, скажи честно, этот архиерей из Петербурга — он обрезанный?
— Чего? — пролепетал попёнок.
Шуйга кашлянул и попытался деликатно объяснить, что это значит.
— Я не знаю, — серьезно ответил брат Павел. Бледный он был сильно и говорил с трудом. Шуйгу будто током ударило, когда он вспомнил звук, с которым голова мальчишки стукнулась об пол. Смеяться расхотелось.
— А чего ж ты тогда сбежал? Чего испугался?
Нос попёнка сморщился, нижняя губа поехала в сторону — он собирался разреветься.
— Не вздумай реветь, — как умел строго сказал Шуйга. — Тебе нельзя.
Нет сомнений, столичный поп сообщил брату Павлу, что тот еврей. Только поначалу Шуйга не понял, что в этом такого страшного, чтобы бежать из монастыря.
На своей койке как-то особенно хрипло застонал Десницкий. И брат Павел, и Шуйга одновременно повернули к нему головы: руки дяди Тора, лежавшие поверх одеяла, сжались в кулаки.