Путь пантеры
Шрифт:
Она задрала голову. Зерна звезд посыпались на нее из зенита. Кто и когда их склюет?
Стояла, ежилась под холодным покрывалом ночного ветра.
Холодный Космос сыпал ей корм из черной руки, а она есть не хотела.
Зерна миров. Мы тоже, Ром говорил, состоим из мельчайших частиц. Из зерен жизни. И младенец, если зародится в животе у женщины, прорастает из зерна плоти. Из малой капли.
Если сдохнет этот попугай – купят другого.
Если она умрет, старая Милагрос ведь больше не родит другую Фелисидад?!
«О
Она просунула палец сквозь прутья клетки. Погладила желтого попугая по шелковой головке. Птица наклонила набок голову, мерцала стылым, черно-красным глазом.
За спиной – шорох. Она обернулась быстро, как в танце.
Хавьер. Сел на корточки около ее ног. Глядит на нее снизу вверх.
– Эй, привет, – сказала Фелисидад сердито. – Что не спишь?
– А ты что не спишь?
– Про попугая вспомнила.
– А я – про тебя.
– Дурень. Спал бы лучше.
Села на корточки рядом с Хавьером. Раскрыла ладонь. К смуглой ладошке прилипло зерно.
Хавьер взял ее руку в свою и слизнул зерно языком.
Фелисидад руку не отняла.
Так сидели, за руки держась.
– Хавьер, ты не грусти. Ты грустный. Я же вижу. Ты же хорошо сейчас живешь. У нас. У нас же тебе хорошо!
– Хорошо, – кивнул Хавьер.
– Может, учиться пойдешь?
– Я дурачок, – сказал Хавьер.
Фелисидад тихо рассмеялась, выдернула руку.
– Наговариваешь на себя. Захочешь, так сможешь.
– Я свалку вспоминаю, – вдруг сказал Хавьер. – Часто думаю: как я там жил?
– А как?
Фелисидад ощутила любопытство. Такой страшной жизнью она не будет жить никогда. Так пусть хоть послушает рассказы о ней.
– Я жил, как на дне кастрюли. Как под крышкой сковородки. И меня все время жарили. Или варили. И потом будто кто-то вынимал из кастрюли половником и глядел на меня: ну что, как, живой еще? Не сварился? И обратно в кипяток бросал. В кипящее масло. Так жутко мне там было. Но знаешь?
– Не знаю, – сказала, дрожа, Фелисидад и облизнула губы.
– Я привык. Привыкаешь жариться. Шкура дубеет. Привыкаешь к запаху гнилья. Он вроде даже сладок становится. Думаешь: я нищий! – и рад, доволен, что тебя не убьют из-за кучки песо. Не подстрелят.
– Но так жить ужасно.
– Да. Это ужас. Настоящий. Я сейчас живу среди вас, тут, в доме – и думаю: дом, это самое святое, что есть в мире. Да. Самое святое. Дом. Семья. А вы все… – Он помолчал. Она услышала: он скрипнул зубами. – Не цените этого.
– Почему же, – пожала плечами Фелисидад. – Мы ценим.
– Нет. Я знаю.
Ноги у Фелисидад затекли, сидеть на корточках.
Она хотела встать – и Хавьер опередил ее. Вскочил и подал ей руку.
И она вынуждена была за руку его уцепиться.
Встали, головы вровень.
«Сейчас он поцелует меня. И я тресну ему по щеке».
Стоял. Глядел. Как на богиню.
Сверху вниз на нее, крошку – а как снизу вверх.
– Ты, – сказала Фелисидад и не двинулась с места. – Что так смотришь?
– Хочу и смотрю, – сказал Хавьер.
«Может, положить руки ему на плечи? В виде вознаграждения».
Вот руки лежат на плечах.
От Хавьера пахнет маисом и собачьей шерстью. Будто он спит с собаками, в собачьей будке.
Его лицо слишком близко. Слишком близко его хриплый песий голос.
– Я был никто. Я и сейчас никто. Вышел из ужаса. А ты красавица. Тебе не я нужен. Я тебе не нужен. Но я…
Молчали. Он схватил, сжал ее запястья.
И она с ужасом подумала: «Не вырвусь».
А потом: «Заору! На весь патио! На весь дом! Повыскакивают, спасут! Я – у себя дома! А он – чужой! Отец его палками забьет, если что!»
Хавьер выпустил ее руки. Положил ладони ей на затылок. Огонь его ладоней прожег ее густые волосы.
И тут желтый попугай крякнул, щелкнул клювом и затрещал, раскатисто и сухо, дробью костяных кастаньет.
Фелисидад отшатнулась.
Хавьер отступил на шаг.
Когда она поднималась по ступеням крыльца, он тихо, глухо сказал ей в спину:
– Я чужой тут. Я отсюда уйду.
Глава 30. Танго со смертью
Ром сдержал слово. Прилетел к Фелисидад в Новый год.
Думал: тут никаких живых елок нет, только искусственные, откуда здесь им взяться, в выжженной пустыне, в нагих горах? – а прямо в аэропорту на него обрушился такой родной, русский еловый запах – смола, и живые колючие ветки, и, это не сон, елка посреди зала прилета – живая! Ром подошел, трогал елку за ветви, разговаривал с ней, как с родной, по-русски: «Ах, милая моя, вот и свиделись, ну, привет, здравствуй». Елка отвечала ему, ее колючая лапа дрожала от радости. Ром наклонился и провел еловой лапой по щеке. И еще, еще раз понюхал, вдохнул глубоко и смолу пальцами украдкой сковырнул и размял, и опять липкие, в смоле, пальцы нюхал, как зверь.
Он ехал к невесте – это было так прекрасно, превосходно! Он даже не думал, что это будет так сладко произносить про себя, чуть ли не по слогам: «Я-Е-ДУ-К-НЕ-ВЕС-ТЕ». Конечно, никакого снега в Мехико не было: какие тут снега, на этой широте? – здесь стояло вечное, бессмертное лето, и Ром подумал: «Ведь невесте нужен подарок, такой классный, оригинальный подарок, – наплевать на то, что в рюкзаке лежат бусы и сережки, а еще духи, купленные в супермаркете в Атланте; надо сделать что-то такое, что-то совершить, что-то купить, – что? Живого тукана с цветным радужным клювом? Роскошное свадебное платье? Алмазное ожерелье? Я бедный, а Хавьер кричал, я богатый». По глазам хлестнула вывеска: «ЖИВЫЕ ЦВЕТЫ».