Путь пантеры
Шрифт:
Хавьер молчал.
Съежился на полу, на матрасе, колени к подбородку подтянул. Свернулся в клубок.
Там, далеко, высоко, на том этаже, на том свете, эти двое милуются. И она, она никогда, никогда не взлетит с ним на одних, на белых чистых крыльях. Он грязный отброс, а она раздвинула ноги перед другим. Нет крыльев. Это просто марля и проволока. Проволока и грязная марля, и больше ничего. И неба нет. Небо – это просто табачный дым. Сизый, синий дым. Дымом в воздухе написано его имя: ХАВЬЕР. А потом ее: ФЕЛИСИДАД. Оба имени пахнут горько, тают, исчезают.
Глава 28.
Бабушка превратилась в чувство. Она уже ничего не видела, не слышала, не думала – только чувствовала.
Ведомая чувством, она отправилась в полет – чувство летело само, оно летело впереди времени и жалкой мысли, которая умерла.
Бабушка летела над зимней землей и чувствовала, какая она холодная. Снеговые просторы – она чувствовала их под собой, они расстилались, как большие больничные простыни – дышали в нее метелями и пугали ее. Она чувствовала: земля закована в доспехи льда, и это повторялось раньше, и это повторится еще, и так будет всегда.
Зимние холодные нагромождения камней. Раньше это звалось домами или городами, она уже забыла, потому что умерли в ней мысли и слова. Острые и плоские строения из камней и железа возвышались, рушились, падали, дым клубился вокруг развалин; легкий мираж счастливых поселений она ощущала как легкое и сладкое дыхание ребенка, наевшегося воздушного зефира или шоколадных пирожных.
Огни среди каменных плит. Фонари среди железной арматуры. Свет, она чувствовала свет, его легкость, его нежность, пробивающуюся сквозь холодную твердую железную тьму. По железным рекам, расчертившим белую ледяную землю, бежали железные повозки, похожие на длинных железных гусениц. Занесенные снегом голые палки торчали на поверхности белой мертвой земли, и бабушка чувствовала их, как что-то равнодушно-жесткое, внутри которого – сонный, теплый, спящий сок течет медленно, скорбно, еле-еле.
Земля то возвышалась, то опадала. Вдруг обрывалась, и вместо земли расстилалась водная мятая, жатая ткань, ледяная влажная рябь без конца и начала. Море. Бабушка забыла, что на земле есть вода; она чувствовала морозное дыхание зимней воды, кромку соленого ломкого льда близ берега.
Вода заканчивалась, и под ней опять пролетала земля. Острые ножи вьюги разрезали ее куском забытого ржаного хлеба.
Зимняя земля была родная, она чувствовала это. Потом холод внизу сменился теплом, потом пахнуло жарой, и бабушка почувствовала: там, под ней, земля чужая, неведомая. Приятно и вольно было лететь высоко и свободно. Чувство поворачивало, куда хотело. Чувство вело ее, не напрягаясь, и это было как земной вдох и выдох, только гораздо счастливее.
Она ощутила легкий укол. Чувство, как сердце, сжалось и разжалось в ней – внутри того, что когда-то было ею. Сначала плавно парить на невидимых крыльях; потом камнем валиться вниз – скорее, быстрей, чтобы успеть. Успеть куда? Успеть зачем? К кому?
Когда внизу она почувствовала два сгустка живого человеческого тепла, чувство в ней дрогнуло, вспыхнуло факелом и превратилось сначала в горечь, потом во влажную, теплую соль.
Ближе, ближе. Еще ближе. Тепло вибрирует, дрожит. Тепло
Бабушка ничего не понимала, лишь чувствовала – подлетает все ближе. Вот уже рядом. Вот уже тесно. И солено. И больно, так больно! Нельзя обнять. Нельзя шепнуть. Нельзя повторить жизнь. Повторяется лишь любовь, и то на миг. А потом слепое чувство вечно летит во тьме, натыкаясь на ледяные преграды, на острые мертвые камни.
Рядом, под плывущей волной дрожащего чувства, бились и сливались два комка света и жара, образуя единый теплый шар. Он вспыхивал и гас, гас и вспыхивал опять. Бабушка приблизилась еще. Так, чтобы можно было обнять двойной горящий шар дыханием расплавленного чувства.
И она обняла. Ей удалось. Чувство, им же она пребывала, летя, накрыло бьющийся огнем шар легкими крыльями. Тепло стало одним, жар проник в жар, любовь вошла в любовь плотно, в сработанные для этих целей вечностью неразъемные пазы.
Бабушка чувствовала – это милое, это любимое, это родное. Чувство родства и радости усилилось, затопило весь мир невидимый. Живое под ее крыльями ворохнулось раз, другой. Затихло. Чувство матери, обнимающей птенцов крылом, посетило ее. Боль. Счастье. Тьма. Пульс. Сердце. Два сердца. Теплая спина. Плечо. Объятья. Мокрая, потная кожа. Пальцы гладят висок. Губы в губы. Щека на щеке.
Плоть в плоти. Душа в душе. Чувство в чувстве.
Чувство счастья стало главным, победило все. Вымело метлой тьму. Бабушка, обращенная в свет, ощущала его изначальность и неизбывность.
Ром крепче обнял Фелисидад. Отодвинул горячей рукой с ее влажного лица прядь волос.
– Фели. Нас кто-то обнимает. Я чувствую.
Фелисидад поцеловала Рома в плечо.
– Кто?
– Я не знаю. Чувствую.
Оба прислушались к тьме.
– Никого нет. Ты грезишь.
– Нет. Я чувствую.
– Это я. Это я обнимаю тебя.
И Фелисидад закинула руки Рому за шею, и поцелуи посыпались на его лицо, как внезапный дождь в горах сыплется серебряным горохом на сухую, в трещинах, красную землю.
Ром улетал в Америку, перед отлетом сделав предложение Фелисидад, и сеньор Сантьяго и сеньора Милагрос благословили детей. Хесус пожимал плечами: сеньор Сантьяго, а вы не боитесь, что парень-то иностранец, и наша крепкая мексиканская кровь разбавится, хм, каким-то медвежьим… северным талым снежком?
– Я тебе покажу снежок! – притворно-сердито кричал Сантьяго и крутил в руках выдернутый из брюк ремень. Милагрос, София и Лусия безвылазно стояли на кухне, у плиты – пекли Рому в дорогу такос, бурритос и черт знает какие мексиканские пирожки, Ром не знал, как они называются, но пахли очень вкусно.
– Парень перспективный, – причмокивала София.
– Парень славный, – вздыхала Лусия и облизывала пальцы.
– Дети любят друг друга – это главное! – поднимала палец вверх Милагрос. И все три женщины замолкали, вспоминая, как любили они.