Путь пантеры
Шрифт:
А на сковородах и в духовке шипели и шкворчали кесадильи и энчиладос, запахами ноздри и душу дразня.
Итак, они были помолвлены. Ром прислушивался к биению сердца. «Только не сковырнись, – разговаривал он со своим сердцем, – только молчи, слышишь, молчи, не рыпайся. Потерпи, не выдавай меня».
– А когда ты теперь прилетишь? – тоскливо спросила его Фелисидад, когда они уже сидели в гостиной, посматривая на часы, и у ног Рома спящей носухой притулился его дорожный рюкзачок.
– В Новый год, – изо всех сил улыбаясь, ответил Ром.
И тут Фелисидад
– Ну что ты так… Зачем ты… Мы же не навек…
– Навек! Навек!
– Ты все время будешь со мной. Ты все время со мной.
– Вранье! Вранье!
– Почему вранье?
– Потому что там у тебя девушки! Куча девушек вокруг тебя!
– Я вижу и слышу только тебя.
Он встал и просунул руки ей под мышки. Приподнял с дивана.
– Нет! – кричала Фелисидад. Мокрое, перекошенное ее лицо сделалось некрасивым, страшным. – Не верю! Давай поженимся сейчас! Сейчас!
– Фели, я сейчас не могу. И ты не можешь.
– Почему?!
– Потому что ты маленькая.
– Я не маленькая! Я уже твоя!
– Моя, моя, – он крепко прижал ее к себе. – Подрасти еще немножко. А я окончу докторантуру. Диссертацию надо защитить. И я буду…
Он хотел сказал: «Настоящим профессором и буду работать в университете, и я останусь в Америке, я постараюсь, и мне дадут жилье, а может быть, и грин-карту», – хотел ободрить и утешить ее, а вышло все по-другому. Она поняла это как отсрочку, как нежелание быть вместе. Как отказ.
– Ты! – она вырвалась. Толкнула Рома ладонями в грудь. – Ты не хочешь! Ты!
Задохнулась от гнева.
Ром ловил ее руками, как бабочку. И пыльца осыпалась у него под пальцами. Пыльца нежного, первого чувства.
– Ты обманул меня!
– Фели, я…
Он онемел. Впился пальцами в ее плечи.
Она ударила его по рукам.
– Проваливай в свою Америку! И больше никогда не прилетай! Никогда!
В дверь гостиной уже вбегали Милагрос и Роса, у обеих руки были в тесте и муке до локтей. Милагрос на ходу обтирала руки полотенцем. Сантьяго тут же толкался. Живот нес впереди себя. Бормотал: успокойтесь, дети, успокойтесь, ну разве можно так!
«Милые бранятся, только тешатся», – фыркнула Роса и белыми мучными руками поправила праздничную, в честь проводов Рома и помолвки сестры, прическу: локоны, лес локонов, а со лба через все лицо – наглая черная прядь.
– Не хочу тебя видеть!
– Дети, вы что… – Милагрос ринулась к Фелисидад. Тоже ловила ее, пыталась обнять, а дочь ускользала. Утекала из рук черной рекой. Билась в рыданьях: танцевала танец плача. – Дети, не ссорьтесь! Перед дорогой! Бога побойтесь!
Дочь не видела и не слышала ничего. Ревность и боль застлали ей глаза и разум.
Милагрос протянула вперед руки. Ей удалось найти глазами зрачки Фелисидад.
Зрачки в зрачки. Глаза в глаза. Душа и душа.
Пусть душа много испытавшей матери войдет в дочь и шепнет
Зрачки матери вонзились в глаза дочери: «Учись отличать вечное от временного. Ценность от мусора. Крик – мусор. Молчанье – вот свет звезды».
Фелисидад побелела. Сквозь смуглоту проступила иззелена-ледяная белизна страха. Она хватала воздух ртом. Ром встал перед ней на колени. Обнял за талию, уткнулся лицом ей в живот.
Так на коленях стоял, Фелисидад в глаза матери неотрывно глядела, а мать – ей в глаза.
Первой вздохнула Фелисидад. Тоненько пропищала:
– Мама… Отпусти…
И только тогда Милагрос опустила ресницы.
Все молчали.
В гостиную вошел Эмильяно. Хмыкнул. Ухмыльнулся. Расхохотался.
– Ола! Что это вы все как на похоронах? Молчите? А?
Все продолжали молчать.
Сантьяго отер пот со лба и поглядел на часы.
– Пора, – жестко сказал он.
– До аэропорта отсюда добрых два часа на автобусе. А если пробки, то и все три! – крикнул Эмильяно.
И тут зашуршало в углу. Будто кот. Или мышь. Или змея. Или черепаха. Или еще что живое. Зрачки Фелисидад плавно перетекли, вспыхнули изнутри, как у дикой кошки, остановились, застыли. В углу на корточках сидел Хавьер. А они, никто, не заметили его.
– Хавьер, – сказал Эмильяно, – а ты-то что тут делаешь? Незаметный, нахал какой, а! Угнездился и подслушивает!
Свистнул ему, как собаке.
Сантьяго стоял недвижно. И у всех сделались замедленные, будто замороженные, движенья. Будто все замерзли и еле шевелили руками и ногами.
Будто все двигались во сне – или спали на ходу.
Куда все едут во сне? Куда путешествуют?
– Путешествие спящих, – тихо сказал Хавьер, и все услышали.
– Что, что? Что бормочешь?!
Тишина звенела громче крика.
– Мы все спим, – возвысил голос Хавьер. Покачивался на корточках, живой маятник. – Спим, и движемся во сне. И едем во сне. И летим во сне. Мы путешествуем во сне. А когда просыпаемся – все, приехали. Приехали, значит, проснулись.
– Значит, умерли!
Крик Фелисидад повис в воздухе белой марлей, покачался, осел на пол.
– Какая разница? – спросил Хавьер холодно. – Можешь остаться. Можешь уехать. Никакой разницы. Ты же спишь. И она спит. – Он показал пальцем на Фелисидад. – Вам всем только кажется, что вы не спите. Жизнь – это сон. Однажды вы проснетесь. И я проснусь. Как будет хорошо. Счастливо.
Он передохнул. Вдруг нахмурился. Изогнул брови, закусил губу.
– Или страшно. Да, может быть, страшно. Не знаю. Спать всегда приятно. Просыпаться – неприятно. Особенно когда тебя будят… – Он поежился. – Пинками. И воняет тухлым мясом. И гнилой картошкой. И голос орет над тобой: вставай, подонок! Отброс! Что разлегся! Сейчас сожгу тебя вместе с газетами! Давай проваливай! Не то подстрелю, как койота!