Путник, зашедший переночевать
Шрифт:
И вот сидит рабби Хаим в нашем старом Доме учения. Сидит, сложив руки, а голова опущена на грудь, как будто собирается заснуть. Но видно, что не спит. Иногда протянет руку и дернет себя за бороду или поправит шапку на голове и опять скорбно складывает руки. Я смотрю на этого человека, который когда-то сотрясал весь город, как будто этот город был его владением, а потом стал изгнанником и скитальцем, и обе эти картины смешиваются в моем воображении, и я опускаю глаза и говорю себе: «А сейчас он сидит здесь, ибо „от Господа направляются шаги человека; человеку же как узнать путь свой?“» [145]
145
Книга
С того дня, как рабби Хаим поселился в нашем Доме учения, у Ханоха стало меньше забот, потому что рабби Хаим сам наполняет таз водой, поправляет свечи и наливает керосин в светильники. А в субботние вечера он подметает пол. Только печь я разжигаю сам. Не из-за символичности этого действия, я уже говорил, что не люблю, когда что-то делают, потому что это символично, а просто потому, что я привык к этой работе, и еще потому, что Тора хорошо идет об руку с работой.
Я решил, что должен платить рабби Хаиму за его труды вдобавок к тому, что я плачу Ханоху. Но когда я хотел дать ему деньги, он отдернул руку и покачал головой, словно говоря: «Недостоин». Я решил помочь ему как-нибудь иначе, но как с ним говорить, если он избегает вступать в разговор? А если его о чем-то спрашивают, он отвечает покачиваниями головы: вправо-влево означает «нет», а вверх-вниз означает «да».
Я подошел к нему неожиданно и спросил: «Рабби Хаим, может, вам что-нибудь нужно, почему вы молчите целыми днями?»
Он посмотрел мне в глаза и сказал: «Человеку, с которым случилось дурное, лучше молчать, чем говорить, не то он скажет что-нибудь несправедливое».
Я сказал: «Почему бы вам не почитать книгу, немного развеять свои грустные мысли?»
Он ответил: «Я забыл все, что учил».
«Разве может большой знаток Торы забыть то, что он знал?»
«С того дня, как меня увезли отсюда, мне ни разу не попадалась в руки книга и мне не случалось слушать слово Торы».
Я сказал: «Вот Книга. Попробуйте почитать».
Он вздохнул: «Я уже пробовал».
«И ничего не получилось?»
Он покачал головой, как будто говоря: «Нет». «Какой смысл? — спросил он. — Глаза не постигают написанного, мозг не постигает смысла».
С тех пор я больше не беспокоил его своими расспросами, а он, нечего и говорить, не давал себе труда заводить со мной разговор. Каждый день приходил одновременно со мной и уходил тоже одновременно со мной. Приносил воду из колодца, наполнял таз, поправлял свечи и наливал в лампы керосин. А когда кончал работу, садился в северо-западном углу, возле настенного календаря. Голова опять опущена, руки сложены на груди. По его движениям видно было, что он привык к работе. Думаю, что в плену он многому научился. Я хотел немного разузнать о нем и стал рассказывать ему о Стране Израиля в надежде, что это пробудит его сердце и развяжет язык. Но его молчание заставило и меня в конце концов замолчать. И так мы сидели с ним молча вдвоем в старом Доме учения, точно две балки, что поддерживают потолок и несут на себе все здание, но не разговаривают друг с другом.
В тот день, когда слесарь сделал мне второй ключ, я решил, что никогда больше не выпущу его из рук. Но когда увидел, что рабби Хаим с утра до вечера сидит в Доме учения и каждый день чуть свет опять стоит у его двери, и ждет меня, и снова сидит со мной допоздна, мне захотелось отдать ему ключ, чтобы он не зависел от меня. Однако он не взял. Почему? Только через некоторое время я понял: он боялся, что заснет в Доме учения. Где
Глава двадцать девятая
Зимние холода
А они вот они, те зимние холода, которыми славен наш город, — заявились в полную силу. Проснулись мы однажды на рассвете и видим: небо низкое, темное, и земля вся замерзла; холодом тянет понизу и поверху, источают холод и уличные камни, и тучи небесные, долины и ущелья, горы и холмы. Таких морозов, мой птенчик, ты в жизни не видывал, и дай тебе Бог никогда не увидеть. Только в землях людей крещеных, на которые Господь, благословен будь Он, взирает словно бы гневным оком, зимние холода могут достичь такой ошеломительной силы.
Попозже, ближе к сумеркам, снег стал сеять — поначалу редкий еще, маленькими такими хлопьями, будто мягкие перышки, а потом пошел сплошными полосами, точно плотная пряжа. Идем с вечерней молитвы, весь город уже занесен снегом, а он все идет. К утру все дома утонули в снегу, а он все идет и идет. Будто, пока летит вниз, уже порождает над собой свое подобие. Едва родился, тут же зачал, и сразу же рождает новое поколение снежинок. А оно, в свой черед, рождает следующее, и так без конца.
Приятен снег глазу, да утомителен для тела. Идешь на рынок и тонешь в снегу. Хочешь вернуться домой, следы своих шагов в снегу найти уже не можешь. А пока ищешь, кровь стынет в жилах и кости трещат на морозе.
Тому человеку, который нашел здесь себе пристанище, холод не страшен, на нем теплое пальто, а свои дни и свои, похожие на дни, ночи он проводит в Доме учения. Когда же возвращается в гостиницу, застает там теплую печь, и горячую еду, и кипяток в «самоваре». Но у большинства людей в городе дома завалены снегом до самых окон, мороз ползет по ножкам кроватей.
Холод поднимается кверху. Ни птицы в небе над головой, ни собаки, ни даже кошки на земле внизу. Все птицы покинули эти места ради теплых стран, может, какая-то пара как раз сейчас клюет кровлю моего дома в Иерусалиме, моего разрушенного дома, а может, щебечут оттуда своим сестрам, как, бывало, щебетали с крыши нашего старого Дома учения.
Все дороги в город засыпаны снегом, дома утонули в снегу. Иногда кажется, что это окна ушли в землю, а иногда — что это земля поднялась до самых окон. Из-за снега, и мороза, и льда тряпки в разбитых окнах обледенели, а там, где стекла уцелели, свету преградой лед. Во времена нашего детства зима, бывало, рисовала цветы на иных городских окнах, теперь лишь громоздит на них бесформенные ледники. В те времена большая часть домов отапливалась, лишь немногие не топили, ничто не мешало зиме рисовать свои удивительные узоры, а сейчас почти во всех домах не топят, и нет у зимы той свободы.
Даже наш старый Дом учения оказался в кулаке у зимы. Входишь, не окружает тебя тепло. Садишься, не чувствуешь удовольствия, что сидишь. Дров становится все меньше, а Ханох не возмещает убыль. Уже три дня не привозит Ханох дрова в Дом учения. Ханох, который, бывало, регулярно приезжал каждый второй-третий день, изменил теперь своей привычке. Считаю каждый сучок, который кладу в печь, и вопрошаю: «Где Ханох и где дрова?»
Слабенький огонь горит в печи, зачаровывает взгляд, но не греет тело. Наша печь, точно игрушечная печурка: поставил шутник горящую свечу, обвести людей вокруг пальца, — пусть думают, будто и взаправду топят.