Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
«Т. уверяет, что он ни при чем, но, по словам Рафаэля, он стоял рядом и ничего не предпринимал, потому что эти немцы – его приятели. Возможно даже, они ему и за Рен заплатили, как за тех женщин, которых он привез с собой из города».
Нашу подозрительность усыпило то, что мать никогда при нас не упоминала о случившемся. Возможно, она просто не могла себя заставить затронуть с нами, своими детьми, эту тему; ее острое отвращение ко всему связанному с отправлениями человеческого тела было нам хорошо известно; а может, она решила, что лучше просто постараться поскорее обо всем забыть. Но в дневнике она обнажает те эмоции, что бушевали в ее душе: бешеный гнев, неукротимую ярость, мечты о кровавой мести. «Как бы мне хотелось изрубить его на мелкие кусочки, чтоб
«Руки у него оказались нежней, чем я думала, – пишет она под рецептом яблочного торта. – Он и выглядит-то совсем мальчишкой, а глаза в точности такого цвета, как море в ненастный день. Мне казалось, я все это возненавижу и его возненавижу, но его нежность препятствует этому. Нежность в немце? С ума я, что ли, сошла? И ведь верю всему, что он обещает. Я, конечно, намного старше, однако не так уж и стара! Так может, время еще есть?»
И больше ничего, словно она вдруг устыдилась собственной откровенности. Но теперь я всюду нахожу множество мелких свидетельств тех же чувств, поскольку знаю, где искать. Они разбросаны по всему альбому – отдельные слова, фразы, перемежающиеся рецептами и напоминаниями о том, что нужно сделать в саду и огороде, мысли, зашифрованные даже от нее самой. И те ее стихи:
Ах, эта сладость, Во мне скопившаяся! Она подобна соку яркого плода…Долгие годы я считала, что эти строки – лишь плод ее воображения, как и многое другое, о чем она говорит в альбоме. У моей матери попросту не могло быть никакого любовника! Ей не хватало этой способности, этого умения любить, быть ласковой. Созданные ею оборонительные сооружения были слишком прочны; а ее чувственные импульсы сублимировались в кулинарные рецепты, в создание какого-нибудь идеального блюда вроде lentilles cuisin'ees или cr`eme br^ul'ee [71] . Мне и в голову никогда не приходило, что в этих столь не свойственных ей фантазиях есть доля правды. Когда я вспоминаю кислое выражение ее лица, вечно опущенные уголки губ, резкие линии скул, туго стянутые на затылке волосы, мне даже та история о женщине с воздушным змеем представляется более правдоподобной.
71
Блюдо из чечевицы или крем-брюле (фр).
И все же я наконец поняла, что это не просто фантазии. Возможно, благодаря Полю. Возможно, в тот самый день, когда обнаружила, что с удовольствием смотрюсь в зеркало, повязав голову красным шарфом и надев кокетливо позванивающие сережки, которые Писташ подарила мне на день рождения, – я никогда их прежде не носила. Господи, мне ведь уже шестьдесят пять! Пора и честь знать. Но иной раз Поль так на меня смотрит, что мое старое сердце начинает тарахтеть, как тракторный мотор. Нет, это не та отчаянная, лихорадочная страсть, которая влекла меня к Томасу. И не то ощущение временной отсрочки смертного приговора, которое я получила в дар от Эрве. Нет, это нечто совсем иное: это ощущение покоя и глубокого удовлетворения – такое бывает, когда приготовленное по рецепту кушанье получается идеально: идеально легкое суфле, безупречный голландский соус. А еще уверенность в том, что любая женщина прекрасна в глазах любящего ее мужчины.
Я опять стала перед сном смазывать кремом руки и лицо, а недавно отыскала старую помаду, потрескавшуюся и комковатую от длительного бездействия, и слегка подкрасила губы; мне хотелось добавить им цвета. Потом, правда, виновато все стерла. Что это я делаю? Зачем? В шестьдесят пять просто неприлично думать о подобных вещах. Но даже строгому внутреннему голосу не удается убедить меня. Я теперь более тщательно причесываюсь и закалываю волосы черепаховым гребнем. «Дурака только могила исправит», – сердито твержу я себе.
А
Теперь, глядя на ее фотографию, я уже могу испытывать некое странное теплое чувство. Та смесь горечи и вины, что столько лет жила в моем сердце, незаметно улеглась, утихла, и я наконец могу по-настоящему изучить ее лицо. Мирабель Дартижан. Взгляд замкнутый, губы поджаты, волосы так зверски стянуты на затылке, что больно смотреть. Чего она боялась, эта одинокая женщина с фотографии? Та Мирабель Дартижан, что в альбоме, совсем другая; там она тоскует, изливая свои чувства в стихах, от души смеется и яростно негодует, но всегда прячет истинное лицо под маской; там, в своих фантазиях, она то кокетливая, то склонная к холодному убийству. Теперь я вижу ее очень отчетливо: ей еще нет сорока; волосы лишь слегка тронуты сединой, темные глаза сияют. Проведенная в бесконечных трудах жизнь еще не успела согнуть ей спину, и ее сильные руки по-прежнему красивы и округлы; и груди ее тоже округлы и упруги, хоть она прячет их под сменяющими друг друга строгими серыми фартуками. И порой, рассматривая свое обнаженное тело в зеркале, вделанном в дверцу гардероба, она размышляет о том, что впереди долгое одинокое вдовство и старость, а молодость вскоре начнет отваливаться от ее тела буквально кусками: живот провиснет, на бедрах возникнут некрасивые складки, ляжки, наоборот, отощают, и под ними будут некрасиво торчать опухшие от ревматизма колени. «Мне так мало осталось», – говорит себе эта женщина, и я почти слышу ее голос, перелистывая страницы дневника. Так мало осталось.
Да и кто может прийти к ней, жди она хоть сто лет? Старый Лекоз со слезящимися похотливыми глазками? Или Альфонс Фенуй, или Жан-Пьер Трюриан? Нет, она втайне мечтает о незнакомце с нежным тихим голосом. Это он предстает перед ее мысленным взором, только он способен увидеть ее такой, какой она могла бы быть, а не такой, какой она стала.
Конечно, я никак не могу узнать, что она чувствовала на самом деле, но мне кажется, что сейчас я намного ближе к ней. Так близки мы не были никогда; именно поэтому я и слышу теперь ее голос, звучащий с растрепанных страниц альбома, хотя она и там пытается скрыть свое женское естество, спрятать за холодным фасадом свою страстную душу, свое отчаяние.
Вы же понимаете, что это всего лишь мои предположения. Она ведь ни разу не называет его по имени. И я никак не могу утверждать, что у нее действительно был любовник, а если и был, это совсем необязательно Томас Лейбниц. И все-таки внутренний голос подсказывает мне, что если в деталях я и ошибаюсь, то по сути права. Да нет, уверяю я себя, это мог быть кто угодно, мужчин вокруг хватало. Но в глубине души знаю: этим мужчиной мог быть только Томас. Наверно, я гораздо больше похожа на нее, чем мне хотелось бы. И она, возможно, прекрасно это понимала, потому и оставила свой альбом мне – чтобы и я попыталась ее понять.
Может, этим она даже хотела положить конец нашей бесконечной войне.
2
Мы не виделись с Томасом почти две недели – с того самого вечера, когда в «La Mauvaise R'eputation» были танцы. Отчасти из-за матери, по-прежнему полубезумной от бессонницы и головных болей, отчасти из-за того, что сами почувствовали: что-то в наших отношениях изменилось. Мы трое переживали это по-разному: Кассис прятался за своими комиксами, Рен замкнулась и стала непривычно молчаливой. Я тоже страдала. Как же нам всем троим не терпелось его увидеть! Мы мечтали об этом! Любовь ведь нельзя просто взять и выключить, как воду в кране. И мы уже начинали – каждый по-своему – оправдывать его поступок, точнее, его подстрекательство.
Но призрак старого Гюстава Бошана всплывал со дна наших душ, точно грозная тень морского чудища, и тень эта накрыла всю нашу дальнейшую жизнь. Мы снова приняли Поля в игры, и все вроде бы стало почти так же, как до знакомства с Томасом, только игра у нас не клеилась, мы были какими-то вялыми, тщетно пытаясь возродить прошлый энтузиазм и скрывая от самих себя тот факт, что интерес к былым затеям давно угас. Мы по-прежнему купались в реке, носились по лесу, лазили по деревьям, но сколь бы энергично мы это ни делали, за всеми нашими развлечениями стояло одно: ожидание. Мы ждали, страдая, ждали с мучительным нетерпением, когда же снова приедет Томас. И по-моему, все трое свято верили – даже после случившегося! – что он приедет и все снова наладится.