Пять дней
Шрифт:
— Совсем вас заболтала.
— Я слушал вас с интересом. Ну и после того, что я поведал вам сегодня про Билли…
— Обычно мне неловко говорить о себе.
— Но вы же рассказываете про свою жизнь. А мне хочется знать о вас все.
— А можно ли вообще знать все о другом человеке?
— Все? То есть целиком, в совокупности, полностью?
— Или, говоря проще, все, вплоть до цвета носков, всю подноготную…
— Нет, все до мельчайших подробностей знать нельзя… — сказал Ричард, жестом попросив официанта принести нам еще по коктейлю. — Но если вас влечет к кому-то, естественно, вы хотите узнать о…
— Об Эрике, — неожиданно для самой себя произнесла я. И с удивлением осознала, что до сегодняшнего дня, когда я впервые за долгие годы упомянула его имя, слово «Эрик» было вымарано из моего лексикона. Кроме Люси, которой эту свою историю я рассказала вскоре после нашего с ней знакомства, никто не знал о его существовании. Никто, кроме Дэна и моих родителей. Но мама с папой никогда не заговаривали об Эрике — понимали, что для меня это больная тема, которую не стоит затрагивать и тем более обсуждать. И Дэн тоже обходил ее молчанием — по вполне очевидным причинам. Даже Люси, один раз услышав мой рассказ, больше никогда к нему не возвращалась. Понимала, что это закрытая зона. Запретная тема.
Но теперь…
— Эрик. Лахтманн, — начала я. — Выходец из Нью-Йорка. С Лонг-Айленда. Немецко-еврейских кровей. Дед его работал ювелиром на Манхэттене, отец был аудитором, мать — типичной неудовлетворенной жизнью домохозяйкой. Оба его старших брата стали бизнесменами. В пятнадцать лет Эрик решил, что станет Великим Американским Писателем, и в старших классах средней школы свое время посвящал не столько учебе, сколько занятиям искусством. Как следствие, по окончании школы, когда встал вопрос о поступлении в вуз, перспективы у него были не самые блестящие. Его соглашались принять два-три приличных государственных университета в Нью-Йорке. Он был внесен в «лист ожидания» в Висконсине. Но — как он позже признался мне — ему больше импонировала «глушь Мэна». Если я правильно помню, он сказал, что его решение отчасти было вызвано тем, что в выпускном классе средней школы он начитался ранних произведений Хемингуэя, в которых действие разворачивается на севере Мичигана, в результате чего у него сложились романтические представления о том, что проживание в захолустье — непременный элемент
— Это ваш случай? — спросил Ричард. — Вы поступили туда, потому что не слишком блестяще учились в школе?
— Нет, я оказалась там исключительно из-за своей глубокой потребности заниматься самовредительством.
И я поведала ему о том, как меня приняли в колледж Боудена с частичной оплатой обучения, но я отказалась туда ехать, потому что в Университете штата Мэн могла учиться бесплатно.
— И вы до сих пор жалеете об этом?
— Конечно. Потому что — и я понимаю это только теперь — именно с того момента я и начала сознательно недооценивать себя. Подрезала себе крылья. Ограничивала свои горизонты. С другой стороны, если б я уехала в Боуден, я никогда бы не встретила Эрика. И если б я не встретила Эрика…
Нам принесли по второму бокалу «Манхэттена». Мы чокнулись. Я отпила большой глоток коктейля, убеждая себя, что слишком разболталась и должна остановиться.
Но другая часть моего существа — одурманенная, вне сомнения, алкоголем, атмосферой полумрака и уюта в баре и (прежде всего) неистребимой потребностью поделиться своим горем с Ричардом — настаивала, чтобы я продолжала свой рассказ.
— В кампусе все только и говорили о самонадеянном парне из Нью-Йорка, который выдает по сто слов в минуту и собирается насадить в университете свои эстетические идеалы. И вот однажды я пришла на заседание редакции. Помешанная на книгах студентка естественного факультета из второсортного городка Мэна, все еще девственница (боже, эти коктейли точно отбили у меня всякое чувство приличия), девчонка, считающая себя заурядной и непривлекательной, особенно в сравнении с так называемыми «популярными» девицами из университета. Как только я вошла в редакцию, Эрик поднял глаза на меня. И в то же самое мгновение… в общем, я сразу все поняла. И Эрик тоже все понял. Во всяком случае, так он сказал мне три дня спустя, после того как мы впервые провели с ним ночь. Да, хоть мне было всего восемнадцать и я была абсолютно неопытна в таких делах (и Эрик, как выяснилось, до меня серьезно встречался всего лишь с одной девушкой, да и то это был курортный роман), мы почти сразу стали любовниками. Сразу же после заседания редакции, где мы познакомились, он пригласил меня в местный бар — помните, где восемнадцатилетние могли выпить в Мэне? — и мы, наверно, просидели там часов шесть: потягивали пиво и говорили, говорили, говорили. Когда в тот вечер он проводил меня до общежития, я уже знала, что безумно влюблена. Вечером следующего дня мы снова встретились — и опять проговорили до трех часов ночи. И хотя мы находились у него в комнате, он даже не пытался приставать ко мне и вел себя очень корректно. Проводил меня до общежития, на прощание легонько прижался к моим губам и сказал, что я «необыкновенная и удивительная» девушка. Прежде мне такого никто не говорил. И после Эрика тоже… пока вы сегодня, некоторое время назад, не сказали нечто подобное. Следующим вечером — это была суббота — мы снова проболтали до двух часов ночи, теперь уже в моей комнате. Эрик поинтересовался, должен ли он уйти домой, и я попросила его остаться. Это был мой выбор, мое решение. На следующее утро, когда мы проснулись, он сказал мне — очень просто, — что любит меня и что отныне мы неразрывны. Я тоже призналась ему в любви и сказала, что больше никого никогда не полюблю. Рассказывая все это теперь, я думаю: как же восхитительно наивны и чисты мы были. Но дело в том… и это говорит зрелая женщина… та любовь, какой я любила, какой меня любили, наша взаимная любовь… это было ни с чем не сравнимое чувство. Да, мы были детьми. Да, мы вращались в бурлящем водовороте студенческой жизни. Да, мы не имели представления о большом мире и его дьявольских компромиссах. Но рядом со мной находился человек, с которым я могла говорить обо всем на свете. Парень настолько оригинальный, настолько пытливый, глубокомысленный, деятельный… рядом с ним я чувствовала, что горы могу свернуть. Мы были неразлучны. По окончании первого семестра шокировали всех тем, что нашли квартиру за пределами кампуса и поселились там вдвоем. Я познакомила Эрика со своими родителями. Они были очарованы. Конечно, он им показался немного эксцентричным. Но они видели, что он любит меня — и с присущей ему настойчивостью подталкивает меня к новым свершениям. И родители Эрика — очень церемонные, очень чопорные люди, страшно переживавшие за своего, как им казалось, непутевого сына, — просто обожали меня. Потому что я была провинциальной девчонкой из маленького городка в Мэне, которая любила их сына и не позволяла ему витать в облаках, удерживала его в пределах земного притяжения. Это была любовь. Абсолютная, феерическая любовь. Мы оба были несказанно счастливы. Нам было так легко. В тот первый год учебы оценки у меня были фантастические. Я попала в список студентов, добившихся высоких результатов в учебе. Мне предложили заниматься по программе для студентов-отличников. Эрик тем временем устанавливал свою гегемонию — да, это абсолютно точное слово — в литературном журнале и в кинообществе, даже добился разрешения на постановку «Двенадцатой ночи» в новаторской интерпретации в одной из пригородных средних школ. Талант бил из него ключом. Слушая себя сейчас… я понимаю, что это звучит слишком идеализированно, слишком по-донкихотски, слишком красиво, чтобы быть правдой. Да, конечно, с тех пор прошло двадцать два года, а время смягчает контуры и краски, особенно если речь идет о первой любви. Но… но… мне кажется, я смотрю на жизнь с определенной ясностью. В силу своего рода деятельности. Ведь работа рентген-лаборанта в первую очередь заключается в том, чтобы уметь разглядеть, с предельной четкостью, все фундаментальные клеточные силы, что есть в нас. Но эмоциональный мир человека не столь прозрачен, да? В сердечных делах не бывает белого и черного. В одном я до сих пор абсолютно уверена: Эрик Лахтманн был любовью всей моей жизни. Никогда еще я не была так счастлива, никогда не трудилась так продуктивно, никогда не была так довольна собой и своей жизнью. Все, кто знал нас тогда, видели, что мы — перспективная пара. Конечно, у нас были планы. Много планов. По окончании первого курса мы на лето устроились преподавателями в частную школу для детей из состоятельных семей в Нью-Гэмпшире, готовили к поступлению в колледж богатеньких и тупых детишек, которым не светил бы никакой вуз, если бы они не повысили свою успеваемость. Деньги нам платили хорошие. Настолько хорошие, что нам удалось скопить на дешевую поездку в Коста-Рику, где мы провели последние две недели летних каникул. Там жил друг семьи Эрика, художник, у него был свой дом на Тихоокеанском побережье. И хотя мы попали в сезон дождей, солнце светило по шесть часов в день. Ну и к тому же мы были в Центральной Америке. Разве это не круто? Во время пребывания в Коста-Рике мы условились, что на третьем курсе уедем в Париж, где следующие двенадцать месяцев будем интенсивно учить французский. Эрик был уверен, что для студентов, готовящихся к поступлению в медицинский институт, есть программа стажировки на медицинском факультете Сорбонны. Такая была, и я подала заявку. Потом на нас свалилась небольшая проблема: я обнаружила, что беременна. Я знала, как и почему это произошло. В Коста-Рике я два дня подряд забывала принять противозачаточные таблетки. И вот вам результат. В общем, когда мы вернулись в Ороно, пять дней подряд по утрам я просыпалась с тошнотой. Я сообщила Эрику о своих подозрениях, сказала, что чувствую себя ужасно виноватой из-за своей дурацкой забывчивости… хотя он, конечно, уже знал, потому что я доложила ему об этом сразу же, как только поняла, что из-за всего того мескаля, [41] что мы выпили однажды в выходные вместе с тем сумасшедшим художником, другом семьи Эрика — это был Буковски [42] в чистом виде, — я совершенно забыла про контрацепцию. Мы с Эриком, как только начали встречаться, сразу пообещали ничего не скрывать друг от друга. И не скрывали. Поэтому, когда тест на беременность подтвердил то, что и так было очевидно — что у меня будет ребенок, — Эрик, будучи тем, кем он был, заявил: «Мы оставим малыша. Поедем вместе с ним — или с ней — в Париж. Воспитаем нашего ребенка самым классным гражданином, какие только есть на свете, и будем жить дальше». Так и сказал. И в этом тоже был весь Эрик: для него не было ничего невозможного. Нет таких трудностей, считал он, которых не преодолели бы исступленный энтузиазм и трудолюбие. Конечно, в его жизни, как и у всех, бывали мрачные моменты: порой на него накатывали приступы меланхолии, и тогда он по два дня не вставал с постели. Но это неизбежно, если ты вечно живешь на пределе, в состоянии маниакального возбуждения. Такие приступы… они случались с ним… ну, может, раз в квартал. Он не позволял себе долго хандрить, неизменно брал себя в руки, а после всегда шутил, что это его организм потребовал, чтобы он перестал пытаться бесконечно блистать умом, — помимо всего прочего, Эрик учился на «отлично» по английскому и философии. Но, не считая этих редких случаев хандры, он всегда придерживался принципа: нет ничего невозможного. И частью этого «все возможно» был ребенок. Наш ребенок. И хотя Эрик был настроен оптимистично и решительно, это я сказала: «Не сейчас». В конце концов, мне ведь было всего девятнадцать. Да, у меня был парень, и я была влюблена, и знала, что Эрик — тот человек, с которым я готова связать свою жизнь, но при этом я прекрасно понимала, что будет означать для нас рождение ребенка. Это — постоянная ответственность, двадцать четыре часа в сутки. Мы перестанем принадлежать себе, и это в то время, когда мы должны быть свободны от всякой обузы, ограничивающей наши возможности. Да и Париж не будет Парижем, если мы приедем туда с ребенком. Поэтому, тщательно взвесив все «за» и «против», я сказала Эрику — без малейшего чувства вины, надо признать, — что будет лучше, если мы подождем несколько лет и заведем семью после того, как я окончу
41
Мескаль — традиционный для Мексики алкогольный напиток из сброженного сока голубой агавы.
42
Буковски, Чарльз (1920–1994) — американский литератор, поэт, прозаик и журналист. Представитель так называемого «грязного реализма».
43
Dans la langue de Moliere (фр.) — на языке Мольера.
Ричард взял меня за руку:
— Не смейте так думать. Вы не сделали ничего дурного. Абсолютно ничего.
— У меня был бы его ребенок. Частичка его была бы здесь…
— Если б Эрик не поехал тогда на красный свет…
— На красный свет он поехал только по одной причине — потому что я была больна. Если б мы, несмотря на мое недомогание, поехали в Бостон…
— Лора, прошу вас, прекратите. Вы не причастны к гибели Эрика. Вмешался случай, вот и все.
— Но ведь после у меня был выбор… а я что сделала? Загнала себя в угол, согласилась жить так, как мне не нравится. Мама, не знавшая про мой первый аборт, решительно заявила мне, что она «обо всем позаботится», если я хочу прервать беременность. Даже Дэн не возражал против аборта. Но я ни в какую. Чувство вины, раздиравшее меня, было столь сокрушительным, столь неизведанным и бичующим, что я настояла на том, чтобы сохранить этого ребенка. И чтобы угодить родителям Дэна — они были баптистами архаичных взглядов, — мы тем же летом поженились. Но мама даже за неделю до свадьбы все еще пыталась отговорить меня от этого брака. Убеждала меня, что я совершаю самую большую ошибку в своей жизни. Но…
Я взяла свой бокал с коктейлем, осушила его, стискивая руку Ричарда, чувствуя, как алкоголь заглушает боль, которую я носила в себе многие годы, десятилетия.
— Каждый божий день я благодарю судьбу за то, что она подарила мне двух чудесных детей. Подумать только, если б тогда я прервала свою вторую беременность, теперь не было бы Бена — моего блестящего, невероятно талантливого мальчика… это сводит на нет все мои сожаления. И Салли тоже, моей девочки, которую я обожаю, которой сейчас приходится так не просто… ее бы тоже не было, если б я в свое время не решила остаться с Дэном. Так что… в жизни все относительно, не зря мы страдаем… — Я резко замолчала, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы, а из горла рвется всхлип. Но мне удалось его подавить. — И вот вопрос, который не дает мне покоя, — продолжала я. — Если б Эрик не сел на тот велосипед, моя жизнь текла бы теперь совершенно по иному руслу? Стала бы я врачом? Говорил бы мне мой умница муж, что я необыкновенная и удивительная женщина? Была бы я любима? Счастлива?
Глава 7
Была бы я любима? Счастлива?
Эти слова, после того как они были произнесены, на долгое мгновение будто повисли в воздухе. Они заполнили наступившее за тем молчание. Молчание, во время которого Ричард взял мою другую руку и припал взглядом к моему лицу. Потом он сказал:
— Но вы любимы.
Это заявление он сделал с такой спокойной силой в голосе, что я невольно напряглась всем телом. Я избегала смотреть на Ричарда, пока рассказывала ему свою длинную трагическую историю, а теперь не могла отвести от него глаз. Мне хотелось сказать ему то же самое — «но и вы любимы», — однако во мне проснулся природный страх. Я ступила на terra incognita, где не была с восемнадцати лет. И в ту пору, когда я была безумно влюблена в Эрика, я еще ничего не знала про серьезные жизненные переплетения и разочарования, что копятся в душе. В последние годы я решила для себя, что страсть, пыл, какая-то особая интимная близость, не говоря уже об истинной любви, — это все не для меня…
Нет, все это слишком удивительно, слишком быстро, слишком запутанно. Я боялась даже подступать к тому, что чувствовала в данный момент, что хотела выплеснуть в безумии романтического порыва… на что, я знала, не смогу решиться. Ибо это означало, что я должна дать волю своим чувствам — впервые за двадцать с лишним лет.
Я высвободила свои руки из ладоней Ричарда.
— Я что-то не то сказал? — спросил он.
Я отвела взгляд от его лица и стала соломинкой для коктейля вычерчивать невидимые круги на картонной подставке под бокал, что лежала передо мной на столе.