Пять из пяти
Шрифт:
— Не знаю, — ответил Боцман. — Я человек маленький. Билеты не продаю. На входе никого не проверяю. Не знаю даже, где билеты продаются, и за сколько их продают. Может, за большие деньги, может — за копейки…
— За копейки! — заорал Рыжий и вскочил, затряс у Боцмана перед носом сжатыми кулаками. — Подлец! Не смей, не смей мне такие слова говорить! На смерть, на мою смерть — билеты за копейки будут продавать?! Пускать кого попало?! Ах ты!..
Рыжий не договорил. И не докричал.
Боцман слегка, почти и не размахиваясь, двинуло
И застонал, заныл протяжно, дугой изогнув спину от боли и охватив голову руками.
Боцман открыл дверь и вышел в коридор. И дверь оставил открытой.
— Ты врёшь, — шептал Рыжий. — Ты никчёмный человек, Боцман… Это только видимость, только видимость, а правды тебе не говорят. Потому что ты глуп, и ничего понять не сможешь.
Рыжий как будто и не хаметил ухода Боцмана и продолжал обращаться к нему, упрекать, убеждать, наскакивать, хамить и сыпать оскорблениями.
Или, быть может, говорил всё это для себя, к Боцману же обращаясь только по привычке и инерции.
— Откуда тебе знать? Что ты видишь? Кусочек, малый кусочек жизни. Ты мне не говори, ты мне ничего не говори, потому что я всё равно не буду тебя слушать. Твои слова для меня — ничто. Я-то знаю правду, ту правду, которая тебе просто недоступна, и скрыта от тебя навек. Наши зрители — избранные, посвящённые в самые сокровенные и тайные ритуалы искусства пролития крови; это элита, но элита — особенная, незримая. Они только кажутся профанам и глупцам вроде тебя самыми обычными людьми, они только для таких подслеповатых простаков как ты носят камуфляж обыденности. Но в клубе, в зале — они те, кто они есть. Я вижу их, вижу! Сквозь серые лица, сквозь серые тряпки, сквозь покров уродливой обыденности — я вижу их, настоящих! А тебе это не дано, не дано…
"А мне — не всё равно?" спросил я себя.
И не ответил.
Потому что устал, потому что надоел, до печёнок достал горький плач Рыжего, потому что охватила вдруг апатия и ватное бесчувствие, усталость — и захотелось спать.
Так заснул я рано, за несколько часов до положенного срока.
Но и проснулся тоже прежде времени.
Среди ночи. Проснулся от крика:
— Вставайте! Дежурного сюда! Скорее! Артист повесился!
И в соседней камере загрохотала рывком открываемая дверь.
Труп Рыжего на полу, накрыт серой простынёй. Ноги Рыжего торчат из-под простыни, коричневые вязаные носки пропитаны мочой — и запах киснущей шерсти ползёт по полу, тянется со сквозящим сквозь решётки воздухом, дурным смертным духом заполняя и мою камеру.
Меня поташнивает (странно, я как будто прилипчивой тошнотой этой заразился от Рыжего), картины, что открываются мне — отвратительны, но я, не отворачиваясь, смотрю на то, что творится в бывшем актёрском приюте Рыжего, его клетке.
На табуретке, у стола, сидит встрёпанный, измотанный бессонной ночью директор. Он поминутно дёргает ворот расстегнутой до пупа рубахи и яростно чешет грудь. Руки его изредка подрагивают, но дрожь эту он явно старается скрыть.
Рядом с ним, ближе к трупу, стоит старший распорядитель. Он спокоен. Он даже расслабленным и ко всему равнодушным. Будто ничего особенного не произошло этой ночью. Вот только странно…
Странно то, что наряд его сегодня (или, правильней — сей ночью, пока что, если верить часам Карлика, половина пятого утра и, скорее всего, ещё не рассвело) необыкновенно, непривычно скромен.
На нём — лишь серое цирковое трико и короткий серебристый плащ в редких блёстках, небрежно наброшенный на плечи.
Распорядитель покачивается едва заметно…
"Пьян он, что ли? Или не в себе?"
…и улыбается блаженной лунатической улыбкой.
— Ночь длинна и волшебна, — бормочет он.
Директор будто и не слышит его и не обращает никакого внимания ни на странное поведение его, ни на подозрительную улыбку.
Слева от двери в камеру, боком к моей клетке, стоит врач, тихий мальчуган лет двадцати двух (откуда молодого такого взяли? или это просто дежурный санитар?). Он вытирает потеющие ладони о рукава не слишком белоснежного халата и говорит:
— Нет, не реально. Петлю сделал из верёвки, используемой для крепления некоторых частей декораций в репетиционном зале. Материал, как видите, оказался прочный… Провисел не менее… Странгуляционная борозда проходит… При этом имелась возможность, но… Его, похоже, и не пытались спасти. По крайней мере, никаких мероприятий по реанимации…
Охранники (трое, дежурные) стоят у входа в камеру, у самой двери. Они вздыхают, смущённо кашляют, переглядываются. Они знают, что максимум через полчаса директор начнёт их карать.
— …Искусственное дыхание, — заканчивает врач свою речь. — Так же адреналин. И прямой массаж сердца. В общем, асфиксия. В смысле, удушье, вызванное…
Передышка закончилась, и директор снова пришёл в себя.
— Сам знаю, чем это удушье вызвано!
И директор ткнул пальцем в обрезок верёвки (охранники удавку резали, когда снимали Рыжего), что болтался под самым потолком, закреплённый на чугунной водопроводной трубе.
— Кто так камеры оборудует? — обратился он к распорядителю. — Слышь, ты, личность творческая, кончай улыбаться! Я тебя спрашиваю!
Распорядитель присел в книксене, поклонился, но улыбаться не перестал.
Ответил:
— Ночью смерть для меня невыносима. И творения мои…
— Ладно уж! — директор махнул рукой и распорядитель замолчал. — За камеры у нас всё равно старший охранник отвечает. Какой с тебя, скомороха, спрос…
Распорядитель показал всем кончик языка и начал мычать какую-то странную, путаную, бестолковую мелодию.
— А вы! — набросился директор на испуганно сжавшихся охранников. — Вы, остолопы, первыми труп обнаружили! И что вы сделали?