Пять капель смерти
Шрифт:
— Рад приветствовать, господин Ванзаров!.. Честь имею, ротмистр!
Старший филер, а сам на посту. Уникальная личность. Начал службу в полиции где-то в начале девяностых, слыл любимым учеником Евстратия Медникова, знаменитого создателя русской школы филерского искусства. Начинал он рядовым филером, но быстро выдвинулся благодаря исключительной пронырливости и сообразительности. И прямо-таки звериному чутью. Фигура у него высокая и худющая, должна привлекать внимание. Но Афанасий славился умением становиться невидимкой. Как ему это удавалось, понять не могу. Помощников
Вид у Афанасия цветущий. Исключительно доволен собой. Конечно, такое дело своротил.
Ванзаров ему вместо приветствий:
— Афанасий Филимонович, а где второй пост?
Мне-то объяснять не надо, какой это дурной знак, я начальника насквозь вижу. А филер наивно говорит:
— Как и полагается: на лестничной клетке, в прямом обзоре наблюдаемой квартиры.
— Каждый метр под наблюдением?
— Можете не сомневаться.
— Буду иметь в виду ваш совет, — говорит Ванзаров. — Что Окунёв делал за последние сутки?
— Вышел прогулять, отобедал в трактире, поехал на Невский, зашел в женскую аптеку Лесневской, пробыл там полчаса и домой вернулся. Сегодня из квартиры не показывался.
— Кто у него был в гостях?
— Никто не зафиксирован. — Тут уж Курочкин начал догадываться, что эти расспросы не к добру. — Я бы сразу доложил. А что…
— Объект наблюдения Рыжая появлялась около дома?
— Никак нет… Мы…
— Объекты Ласка или Вертля?
— Я бы сразу доложил…
— Тогда, дражайший Афанасий Филимонович, как объясните, что объект наблюдения Рыжая была сегодня утром найдена около дома, завернутая в одну рогожку? Какие на этот счет у вас есть соображения?
Афанасий дар речи потерял. Искренне ему сочувствую, но могу только молча сострадать.
— Как? — Афанасий еле выдавил.
— Это я и хотел знать, — говорит Ванзаров. — Как она оказалась в таком неподобающем виде в сугробе у соседнего дома.
— Так ведь мы же… Там… Не наше… Ах ты… — Тут уж у Афанасия вылетело крепкое словцо. Никогда не слышал, чтобы он выражался. Видно, сильно допекло.
На его счастье, Родион Георгиевич запал растратил, вижу: погрустнел, чихвостить филеров желание пропало, говорит:
— Лично прошу вас, Афанасий Филимонович, утроить бдительность ваших филеров. Мы имеем дело с опасным противником. Если в ближайшие часы появится объект Вертля, задерживать немедленно. Повторяю: не вести, а брать сразу. Взять ее живой. Она может оказать сопротивление. Проинструктируйте ваших сотрудников, с кем имеют дело. Надеть на нее браслеты и глаз не спускать. Вид у нее невинный, но убила уже несколько человек…
Афанасий все это в книжечку филерскую записывает.
— Не извольте беспокоиться, выполним в точности.
— Что по ледорубам, что раздели… того… что у проруби нашли?
Курочкин на меня удивленно смотрит: как же так? Опять я маху дал. Совсем в этой суете доложить забыл. Что поделать, надо на себя грех брать.
— Содержатся в арестантской 2-го Васильевского, — говорю. Жду, что на голову мою обрушатся громы и молнии, как из Везувия на Помпеи. Заслужил.
Ванзаров
— Вот за это огромная благодарность! Очень вовремя. Только мы с ротмистром сначала навестим родителей госпожи Рыжей, а потом вашими приятелями займемся. Надеюсь, из участка они никуда не денутся.
Ну, как его разберешь? Словно скачешь на необъезженном коне. Никогда не знаешь, что случится в следующую минуту. Служить с таким начальником, Николай, одно удовольствие.
Ох, господин чиновник, тяжко мне все это вспоминать, сердце прямо выпрыгивает. Что тут поделать, надо так надо. С чего бы начать? Даже не знаю. Стыдно признаться, что проморгали мы с матерью. Столько забот, все для Наденьки делали, обували-одевали, холили почем зря, а вот главное упустили. И ведь до последнего дня ни о чем не догадывались. Наденька-то веселая была, вечно смеялась, носилась по дому. Мать на нее сердится, а у меня на душе все поет: такая шустрая, птичка моя.
Теперь-то я понимаю, когда все началось. Где-то в начале декабря девятьсот четвертого года Надя моя вдруг за столом заявляет… Сидим в воскресенье, обедаем, как полагается. Так вот она и заявляет: надо все отжившие представления выбросить вон, религия — только помеха свободному уму, и нет в ней никакого проку. А вот если человек сам себе будет хозяин, будет распоряжаться своей волей и совестью, как ему вздумается, перед ним такие чудеса откроются, что никакой религии за ними не угнаться. Я осерчал: ты, говорю, крещеная, православная, в церковь с нами ходишь. Что же ты такие речи разводишь? А она мне: ничего вы, папенька, не понимаете, совсем от современности отстали. Скоро не будет никаких церквей и религий, а только свобода, радость и прочие удовольствия.
Я-то, конечно, решил, дурь молодая в ней бродит, не могла моя Наденька серьезно в это верить, нахваталась где-то глупостей, вот и повторяет чужие слова, смысла не понимая. И правда: после того разговора Наденька более ничего похожего не заявляла. Только изменилась: перепады настроения у нее стали слишком сильными. То мрачная ходит, злая, словно болит у нее, ничего не ест, даже глоток воды выпить отказывается, то вдруг пляшет, песни распевает. Спрашиваю у матери: что с дочкой? А она понять не может. Говорит: девичье, кровь бурлит. Я предупредил, чтобы с дочери глаз не спускала. Да где ей углядеть.
Наденька стала из дому отлучаться. Спрашиваю: где гостишь? Она отвечает: у подруг новых. Что делаете? Она: разговоры важные разговариваем, учителя слушаем, так много интересного рассказывает. Что за учитель, интересуюсь, порядочный ли человек? Она мне: такой расчудесный, что просто и не сыскать. Всю мудрость знает, и только у него и черпать. Вот и набралась этой мудрости. Как же зовут учителя такого расчудесного, где преподает? Говорит, нигде не преподает, ему это незачем, он и так все знает. А имя его ничего не скажет, самое обычное имя. Так ведь и не сказала.