Чтение онлайн

на главную

Жанры

Радуга (сборник)
Шрифт:

На какие-то минуты Гельбрет утратил всякое желание жить, он чувствовал, что должен покончить с собой. Дрожащий и бессильный сидел он, держа в отчаянии роковой выпуск газеты, в котором местная редакция преспокойно сообщала, что Англия объявила Германии войну. Это известие, попавшее в его руки с таким опозданием, поразило Гельбрета как гром, как удар судьбы, и скупые слезы скатились из глаз его на впервые нечесанную бороду. И вдруг, жадно вдыхая воздух и в ярости напрягши плечи, он вскочил с места; что ж, раз мир катится к безумию, он, Гельбрет, не желает иметь с ним ничего общего, он запрет перед ним двери своего дома — ведь для этого достаточно отказаться от чтения газет. В пределах его квартиры войны больше не будет. Ни единого слова, ни единой мысли о ней, и Гельбрет изо всех сил захлопнул дверь перед этим демоном.

Но, разумеется, он опоздал. Атмосфера войны давно уже проникла во все комнаты. Служанки ходили с заплаканными глазами, вызывая в нем возмущение; он невольно догадывался, что братья их и дружки призваны в армию. Жена с гордостью объявила, что ее избрали в правление дамского комитета по оказанию помощи семьям призванных. Женщины! Не удивительно, что они вели себя противоестественно. Уж слишком долго их, так же как народы, находившиеся под влиянием церкви, и классы, занятые тяжелым физическим трудом, лишали возможности интеллектуального развития, приучали демонстрировать свою чувствительность. Теперь они, видит бог, только это и делали! Они задыхались от счастья, потому что могли служить и посвящать себя тем, которые столько времени игнорировали их; гораздо сильнее, чем беспомощные материнские чувства, была руководившая этими ничтожными созданиями потребность принять участие в событиях, не остаться за бортом. Им хотелось с деловитым видом, раскрасневшись от усердия, носиться туда и сюда, плескаться в общем потоке и под невинной, но весьма украшающей маской участия в общеполезном деле и жертвенной радости стучать вязальными спицами, заседать в комитетах, где, истребляя огромное количество домашнего печенья и кофе, можно с упоением перемывать косточки своим ближним и, суя нос в дела чужих семейств, материально нуждающихся и беззащитных, — это называлось «милосердным попечением о бедных»! — собирать кучу сведений, дающих желанную пищу для сплетен, и одновременно обрести множество, правда, протестующих в душе, но опять-таки беззащитных объектов для удовлетворения своей неудержимой потребности воспитывать, своей бешеной страсти поучать и надменно подчеркивать собственное всезнайство. Как великолепно умели они подавлять свою женственность! Любовь к супругу скрывалась за бойкой веселостью,

«чтобы облегчить мужу прощанье»; невесты, помолвленные с солдатами, горели желанием тайно переспать с ними ночь; лишь дети еще могли плакать. Жены, матери? Ах, Гельбрет прекрасно понимал, что теперь существует только «супруга» учителя Рюбзама, адвоката Паха, коммерсанта Израэля, судьи Гельбрета.

И эта последняя, его жена, одурманенная войной, осмелилась, не спрашивая его согласия, взять на себя определенные обязательства и связать себя с происходящим! Значит, преграды между их домашним миром и этим временем уже не существовало; с ним, с хозяином, во всяком случае, уже не считались! В приступе неистовства Гельбрет швырнул жене под ноги три старинные делфтские фарфоровые тарелки, которыми она очень дорожила, затопал ногами по ковру и, задыхаясь от бешенства, рыча и понося войну, извергая потоки слов, проклятия, вопли, бессвязное бормотанье и нечленораздельные звуки, неудержимо, исступленно рыдая от ярости и жалости к самому себе и, наконец, почти скуля от изнеможения, запретил ей всякое участие в каком-либо комитете — во всем, что не входило в круг ее домашних обязанностей. Она, которая за двадцать три года их совместной жизни не слышала от него ни одного резкого слова и привыкла видеть его всегда рассудительным и сдержанным, онемела от ужаса. Тяжело дыша и побелен как мел, она вышла из комнаты. С этого дня все время, свободное от взятых ею на себя обязанностей, от которых она, разумеется, и не подумала отказаться, она проводила у себя. Сын Гельбрета, студент юридического факультета, телеграфировал из Берлина, что он вступил добровольцем в драгунский полк. Дочь, изучавшая медицину в Фрейбурге, прислала восторженное письмо, в котором сообщала о своей работе в Красном Кресте: скоро она уже всему научится. На две телеграммы, посланные Гельбретом детям с требованием немедленно вернуться домой, вначале не последовало ответа; неделю спустя от Иоганны — она вообще не поняла смысла отцовской телеграммы — пришло письмо, в котором, тронутая его заботой и беспокойством, она писала, что в Фрейбурге она в такой же безопасности, как и дома, и бросать сейчас занятия нельзя; Людвиг же сообщил открыткой, что брать отпуск он не может, да и не хочет, что он давно уже находится в казарме и перед отъездом на фронт заедет попрощаться с родителями. Мать, которая, увы, совершенно не понимала, что поведение Гельбрета объяснялось болезнью, тотчас же сообщила детям о настроениях отца и обещала выслать деньги, как только им понадобится. Иоганна ответила письмом, в котором открыто выражала свое возмущение. Людвиг молчал. Даже мать не догадывалась о том, как горестно поразило его полученное известие. Он, единственный в семье, — о чем никто не знал, — испытывал к отцу подлинную привязанность, восторгался им, любил его; и эта сердечная склонность молодого к старому вызывала у отца такое же теплое ответное чувство, хотя и основанное на других, глубоко индивидуальных эмоциях; это было единственное нежное чувство, единственная по-человечески бескорыстная связь, существовавшая в этой семье. Гельбрет — и он сам это сознавал — не испытывал никакого уважения к современной молодежи ни как к поколению, ни как к будущей смене. Сколь примитивно и покорно принимала эта молодежь принципы, преподносимые ей эпохой! У нее даже не возникала мысль, что на ней лежит долг совершенствоваться, чтобы в будущем дать народу вождей, то есть стать одновременно и слугой народа, и его украшением. Молодые люди, окружавшие Гельбрета, — референдарии, друзья его сына, товарищи по школе и университету и в первую очередь члены студенческих корпораций, чьи черно-бело-зеленые цвета когда-то носил он сам, а теперь носил его сын, — все они, молодые, полные жизни, влюбленные и жаждущие побед, вели бурную, легкомысленную жизнь; иногда, правда, они воодушевлялись, выказывали свои чувства и мечтали стать значительными личностями. Но связь с прошлым была им чужда, а потому столь же чужда была и ответственность за будущее. «Вначале рейхсканцлер создал империю» — этими словами начинался их символ веры, а все, что происходило в низах, — чувства и порывы, идеалы и нужды масс, — увы, все это относилось к антиподам. Умолкнув даже в мыслях и словно оценивая, одинокий старик сидел, уставившись в пол, который никто больше не приходил подметать. Печальнее всего, что слова его давно ни до кого не доходили, даже до Людвига, до сына. Между тем для отца, достигшего зрелого возраста, было беспредельной радостью ощущать, как рядом с ним растет и развивается сын, глядеть в его ясные, полные мысли глаза. Но стоило Гельбрету, умевшему так точно и ясно выражать свои мысли, открыть рот, и он сразу чувствовал, что этому мальчику слова его кажутся нелепыми, высокопарными, беспочвенными мечтаниями отживших времен — чем-то искаженным, фальшивым, ужасным. Это поколение знало одно: борьба всех против всех, меч должен быть наготове и порох всегда сухим, классы есть классы, различия должны быть, народу необходима религия… Что тут поделать?.. Стоять перед ними этаким длинноволосым проповедником, чистейшим дураком, убеленным сединами старцем в крылатке, говорить громкие, трогательные слова?.. До них они просто не доходили. У подрастающего поколения не было и намека на идеи, на широкие и глубокие обобщения. И отец непростительно быстро и преступно капитулировал перед реализмом сына, он относился к нему с глубокой и грустной нежностью, но не испытывал к нему того уважения, которое одно только может перекинуть мост между людьми различного возраста. Судья отвергал смутную связь, основанную на простом инстинкте и неясном чувстве, побуждающих нас поддаться ослеплению и поверить, будто дети являются созданием отца — и по крови и по воспитанию, — а не детьми своей эпохи прежде всего. Он понимал, что должен дать им свободу, и дал — без борьбы, слишком рано и слишком спокойно, во-первых, боясь, что они утратят связь с временем, а во-вторых, потому, что совсем не был педагогом и в нем не было ничего от последователи Сократа, что всегда так увлекает молодежь. Полный терпимости, рассудительности и понимания, он воспитывал своих детей, заключив с ними, хотя и не сознаваясь в этом себе, ряд соглашений, основанных на обоюдных правах и обязательствах. Хваля или наказывая, он всегда объяснял мотивы своего поведения и внушал детям, что дозволено и что нет; он всегда ставил четкую грань между сферой их жизни и своей и благодаря этому добился возможности мирно сосуществовать; это было достойно всяческого подражания, и все же Людвиг, погруженный как бы в индифферентную, мертвую атмосферу, всегда чувствовал себя неудовлетворенным и поэтому несчастным, хотя и не понимал, чего именно ему не хватает; а не хватало ему сочувствующей души, веселого, доброго слова, волнующей дружбы, основанной на товарищеском отношении мужчины к юноше. Да, дружбы не было… Теперь, когда, растравив себя до глубины души и принадлежа уже как бы к другому миру, Гельбрет посмотрел вокруг, в нем прорвался гнев провидца. Опьянение войной, ну, конечно! С криком «ура!» и «да здравствует!», кипя воодушевлением, словно углекислым газом, «героически» пожертвовать собой — не хватало только этого! Если жена и дети могли покинуть его в самую тяжелую минуту, что мешало и ему отказаться от семьи? Он вызвал нотариуса и в написанном по всей форме завещании лишил наследства своих близких, «ввиду того, что они оказались неблагодарными, враждебными и непослушными», и отказал все, что имел, движению за мир. Выпрямившись во весь рост и опираясь кулаками о стол, Гельбрет неподвижным взором смотрел вслед удалявшемуся поверенному, чувствуя, что хоть на этот раз остался победителем. Между тем нотариус, спускаясь по лестнице, тщетно пытался уяснить себе странное впечатление, которое произвел на него совершенно изменившийся Гельбрет; он сильно сомневался в правомерности этой последней воли, ибо сомневался в нормальном состоянии завещателя.

Стараясь избавиться от головокружительного страха перед чувством полного одиночества, которое человек может вынести только под давлением крайней необходимости, Гельбрет попытался спастись от своего «интерруптного» состояния бегством в лес, который с одной стороны переходил в парк и глубоко вклинивался в город, а с другой уходил за городскую черту, поднимаясь по склонам гор. «Интерруптно», — повторял Гельбрет в разговоре с самим собой, сознательно и упрямо протестуя против эпидемии враждебности к иностранным словам, которая как раз в тот период особенно свирепствовала, уничтожая нюансы и смысл понятий. Разумел-то он при этом, собственно говоря, «интермиттирующий» [15] и «коррумпированный», однако его мышление прерывалось как бы короткими замыканиями. Так среди огромных порождений природы, которые шелестели листвой, дрожали, дышали, жили, бродила в стороне от дороги темная фигура взлохмаченного старика, ступавшего по осыпавшейся хвое и мху, среди папоротника и кустиков черники; прохлада леса вызывала на лице его счастливую улыбку, а созерцание зелени вносило успокоение в его истерзанную душу. «Лес», — думал он, улегшись в тени мощной березы с почти черным у основания стволом, и, обратив свой взор вверх, увидел в благодатной лазури легкие летние туманы, которые белыми облаками висели в бесконечной высоте в трепещущей воздушной оболочке земли. Стояла благотворная тишина, Наполненная нежными звуками птичьих голосов. «Лес, — подумал Гельбрет растроганно, — немецкий лес, народ мой, кто завладел тобой сейчас? На западе, через море, война — Hiltibrant enti Hadubrant [16] — отняла у нас sunu fatarungo, что означает: сына — sun и отца — fatar. Да, когда-то я с восторгом носил на руках моего мальчика, а теперь я не могу его удержать, он ускользает из моих рук… Разве это не обидно до слез, до зубовного скрежета?» Деловито окидывая взглядом деревья, он обнаружил сук, отходивший от ствола березы под прямым углом и удобный для того, чтобы, привязав к нему веревку и всунув голову в петлю, дать силе тяжести возможность совершить убийство, но тут же со вздохом отказался от этой мысли. «Деревья, — лихорадочно думал он. — Разве можно им довериться?! Разве все они не стоят на земле? Не имеют общего костяка? Не держатся за руки там внизу, на глубине нескольких метров под моими логами, образуя единую корневую систему, связанную и переплетенную сосудами, из которой вырастают эти стволы, чья обособленность только обман? Тот бук, к которому я только что прижимался щекой, такой гладкий, гладкий — моя жена; та черно-бело-зеленая береза — мой сын? Предательство, предательство! Я чуть не попал в его сети! Что только не угрожает тому, кто бродит среди деревьев!» Спасаясь от этих грозных исполинов, истекающих смолой, и от их жуткой прохлады и продолжая оглядываться, когда деревья были уже позади, он, делая крупные прыжки, выскочил на дорогу, которая двумя ребрами обочин, точно волшебными заклинаниями, удерживала лес в его границах. «Последний исход, — подумал он печально. — Finis! Конец!»

15

От intermittere (лат.), что означает перемежающийся, периодический.

16

Hiltibrant enti Hadubrant — Гильдебранд и Гадубранд, герои древнегерманского эпоса «Песнь о Гильдебранде». Гильдебранд вступает в бой со своим сыном Гадубрандом, не признающим отца, и убивает его.

Судья действительно находился в состоянии такого душевного напряжения, долго выносить которое человеку не дано. Он не смог помешать войне проникнуть в свой дом, он понял, сколь детски наивным было его сопротивление, и, тщетно используя хитрость безумия, уже завладевшего им, он тут же решил использовать другой путь: покориться для видимости, чтобы, наблюдая за демоном на всех стадиях его нарастающей власти и отмечая решительно все ее проявления, поразить это чудовище из засады невидимыми стрелами своего духа и самосознания и, в ответ на каждый акт бесцельного разрушения, глумясь, издеваясь, опираясь на ненависть, твердую, как скала, уличить этого проклятого демона в бессмысленности его неистовства. Так Гельбрет решил превратиться в зеркало, чтобы молча и с убийственным укором показывать чудовищу его отвратительный образ, до тех пор пока демон в минуту отрезвления не рухнет, раздавленный сознанием своей собственной невозможности. Да, Гельбрет давно жил в другой, отнюдь не гражданской сфере. Война стала для него уже чем-то реальным, более того, она стала для него живым одушевленным существом.

Она представлялась ему бесформенным, гигантским, невидимо присутствующим и вездесущим демоном вражды, порожденным изменением в мировом эфире, и он сам, Гельбрет, обречен был жить в его тени. Это было злое божество, радующееся всякому акту уничтожения и все же — ибо Гельбрет в своем безумии не мог представить себе одушевленное существо лишенным совести — обладающее достаточным разумом и чувством стыда, чтобы в момент усталости — на это он, Гельбрет, и рассчитывал — осознав свое кошмарное уродство, лопнуть от ярости. Но для этого он, Гельбрет, должен и качестве рефлектора неустанно воспроизводить образ демона и, находясь в курсе всех событий, постоянно обращать к войне гладкую, ярко освещенную отражательную поверхность своего духа, самому же сохранять в глубине души насмешливое и решительное отрицание всего, чему он позволил приблизиться к себе вплотную. Смотреть, как в мир, как в жизнь людей вторгается звериное начало, напрячься, затем расслабиться, мучительно вытянуться, расшириться, изогнуться и предоставить в распоряжение демона свой налитый кровью мозг, бодрствующий, трижды бодрствующий, втиснутый в колодку, вернее в кольцо, которое, точно припаянное, сдавливало голову Гельбрету, — вот это и означало для него быть зеркалом. Жить, по возможности, не ощущая себя, не позволять собственным импульсам разрушать фронт борьбы и терпеливо ждать, пропуская через себя все явления войны, какие бы страдания это ни причиняло, — вот в чем видел он свой долг, вот на что он решился. Ответственность была столь же огромна, как и сама задача; ибо что же будет управлять жизнью, если война сама себя уничтожит и распадется на атомы или ионы? Мир — возлюбленный земли, солнце зеленых полей; голос его — пение птиц, шелест зеленых ветвей; цветистый луг — одежда его; игрушка — журчащий ручей; словно времена года, сменяет он отдых и труд; закон и право — ложе — его. Мир — элевсенский бог с венцом равенства и братства на развевающихся власах; мир, облеченный в одежды осени, благосклонной к народам и богатой плодами! И он, Гельбрет — судья, поведет мир навстречу радостно улыбающейся жизни, навстречу невесте, которая сейчас, подобно вдове в разодранных одеждах, сидит на развалинах года тысяча девятьсот четырнадцатого от рождения Христова. Он, называвший себя сейчас Гельбретом-Миротворцем, ширился и выгибался наподобие кривого зеркала, пока наконец его неусыпно бодрствующая душа не ринулась в бой с ревущим демоном войны.

Превратив всего себя в блестящую поверхность, отражающую войну, он уже не отказывался, как прежде, от газет, напротив, он жадно глотал каждую строчку, воспринимая, однако, прочитанное иначе, чем его современники; он читал газеты не как немец или представитель какой-либо другой национальности, а как ответственное лицо, гражданин вселенной, чувствующий за собой одобрение великой эпохи взлета, когда немецкие поэты-классики и философы по-добрососедски делали одно общее дело с пламенными вождями Французской революции, с Бетховеном и с Бонапартом. Поднявшись над всеми земными связями, не стесненный более узами крови и не ограниченный необходимостью личного суждения, он стремился стать лишь эхом зла, превратиться в существо, подобное лесным духам и троллям, молчаливым, мудрым фавнам, неподвижным силенам, заключенным в телесную оболочку почти по доброй воле, по собственному согласию, а не держаться за эту оболочку с закоренелым упрямством рожденного женщиной смертного человека. Вот почему с мрачным торжеством встречал Гельбрет весть о каждой беде; вот почему каждое нарушение международного права, хотя оно и отзывалось щемящей болью в его сердце, он приветствовал как верный признак того, что бешеное животное в скором времени наконец-то устанет, выбьется из сил. Ах, если бы можно было с помощью проклятья или магического жертвоприношения, угрозы или заклинания, электрических волн или телепатического внушения сбросить на него свою собственную усталость!

Стоило Гельбрету лечь, и он немедленно погружался в сон, глубокий, как смерть, в бегущую от действительности, обращенную в себя и на себя невротическую летаргию школьника, которому страшно идти в школу, или солдата, стремящегося вычеркнуть из сознания завтрашний день.

Гельбрету было тем труднее сохранять бодрствующее состояние, что из глубин больного духа вместе с выделениями желез и с кровью в мозг его уже начинали проникать выделения, которые, будучи рождены болезнью, усугубляли эту болезнь, подобно тому как у ребенка боль и слезы взаимно усиливают друг друга. По случаю каникул суд был закрыт, и Гельбрет совсем перестал покидать свою комнату. Когда он в последний раз проходил по своей квартире, он невольно заметил, что и в ней война вызвала опасные и враждебные хозяину перемены. Устилавшие пол ковры пламенели яркими неверными красками; в особенности бросались в глаза коварные красные и синие пятна, которые создавали угрожающие контрасты, прямо-таки расслаиваясь на глазах, точно они, подобно маслу и воде, представляли собой совершенно разнородные вещества, так что шагать по ним было опасно, тем более, что они, хотя и враждуя друг с другом, но объединившись против судьи, грозно залегли рядом. Невероятно твердые, словно отточенные, грани темно-коричневых шкафов врезались в отступающий под их давлением воздух. Зловещие блики мелькали на медных ручках дверей, которые жалобно скрипели или бесшумно закрывались за ним, как безвозвратно прожитые дни; даже в занавесях гнездилось что-то таинственное, серое, возбуждавшее в нем чувство ужаса, а декоративные тарелки на подставках вызывали мучительное чувство раскаяния и стыда. Гельбрет решил укрыться в своих двух комнатах, где для него все было привычным и на пороге которых пентаграмма «Сопротивление» закрывала доступ войне. Жена, мстя ему за постоянное невнимание и свое оскорбленное достоинство — на этот раз она была безусловно права — и к тому же поглощенная общественными делами, ждала первого шага со стороны раскаявшегося супруга, а покамест полностью игнорировала его присутствие; поэтому комнаты Гельбрета вскоре приняли неряшливый вид, мебель покрылась толстым слоем пыли, воздух пропитался вонючим холодным табачным дымом. Но Гельбрет ничего не замечал, как не замечал он и того, что ходит в грязном костюме и нечищенной обуви, непричесанный, опустившийся, питаясь теми блюдами, которые, по своему усмотрению и обычно уже остывшие, подавала ему кухарка; нерадивость прислуги и удовольствие, испытываемое ею при виде унижения хозяина, которого она некогда так боялась, вызывались патриотическими чувствами. Скандал, разыгравшийся в свое время между судьей и его женой, конечно, не был забыт, и сочувствие прислуги было на стороне оскорбленной хозяйки, тем более что та управляла своим домом спустя рукава. Охваченный страшным нервным напряжением, Гельбрет бродил по комнатам, ощущая озноб одиночества.

Значит, он и этот народ, чье духовное богатство, как воздух и хлеб насущный, создало и взрастило его, Гельбрета, жили как бы в двух совершенно различных плоскостях: он, Гельбрет, высоко вознесен над народом, который, пыжась от гордости своими победами и пьянея от власти, дал себя увлечь безумной иллюзии. Однако трезвое око Гельбрета видело все насквозь: безумная иллюзия, приукрашенная мишурой веселых сердечных чувств и якобы новой общности, была уже одета в траур. И у Гельбрета, смотревшего через окно на улицу, вырвался стон… Сквозь оконное стекло, сквозь кирпичи стен он ощущал отчужденности, возникшую между ним, живущим в уединении, и всеми остальными людьми. Он знал, что проклят будет тот, кто отойдет от братьев своих, и что все они скажут: «Аминь!» Проклят не по справедливости, но по праву. Мышление всех остальных текло единым потоком; спаянные в единое сверхсущество, сливаясь с ним безраздельно, они были одержимы единой страстью: бороться, опередить, одолеть, сожрать, проглотить, распространиться. Право и закон, договоры и уважение к ближнему, боязнь переступить чужие границы и признание за другим права на существование — все светлое и с таким трудом добытое, отвоеванное человеком у того, у первобытного существа, каким он некогда был, все вечное, но всегда и во всех своих воплощениях хрупкое, было уничтожено, лежало во прахе, обреченное на гибель, захлестнутое новой волной упрямого первобытного инстинкта. Добро не исчезнет совсем — эта уверенность, подобно небесному куполу, высилась над душой Гельбрета, когда он, судорожно сцепив за спиной руки, коченея от холода и одиночества, смотрел вниз на улицу, но чем же могло ему это помочь? Для него это не было утешением. Вселенная, бесспорно, обладала каким-то смыслом с того времени, когда была изначальной туманностью, и до тоге дня, когда она стала плотным земным шаром, опоясанным металлическими обручами железных дорог; и точно так же бесспорно существовали право и закон — в отношениях между народами, между этими большими животными. Но его народ, его подобия, столь дорогие его сердцу, все, кто обычно мыслил, как он, кто высказывался, как он, кто сгорал от стыда, как он, кто возмущался, как возмутился бы он, — эти люди, трудолюбивые, стойкие и рассудительные, исключили себя из числа тех, кто стремился облагородить свое примитивное природное начало, и тем самым потеряли свое человеческое достоинство. С этой минуты его народ оказался во власти диких инстинктов. Гельбрет знал из истории преступлений об ужасающем падении нравов и о том, что после каждой войны поток чудовищных злодеяний затопляет страны, в которых до того процветала нравственность. Его мучило опасение, что время, когда генералы решают, что справедливо, нравственно и достойно похвалы, продлится несколько десятилетий, может быть, пять, может быть, десять; ему представлялось, что войне вообще не будет конца, что народы потеряют свой облик и армия будет мять и формировать их, подобно глине, и обжигать в своем горниле, и он на весь день завесил платком маску Гёте, так властно и пронзительно смотревшую на него со стены.

Гельбрет чувствовал, как да него надвигается ненависть, огромные ледяные глыбы всеобщего отрицания. Со всех сторон вместе с ветрами к его шаткому дому подступала всеобщая ненависть, но не дом, Гельбрет сам содрогался до глубины души. Он был иным, не таким, как все, — но сейчас наступило время, когда быть иным, чем все, грозило ненавистью и опасностью почти смертельной. Людей непрестанно подстрекали сообщениями, вымышленными, раздутыми и соответственно обработанными, и в людях проснулся хищный и трусливый зверь, первобытный человек, готовый к прыжку. Точно дикая свора, они жаждали наброситься на одинокого и, конечно, беззащитного человека. Гельбрет подозрительным взором следил за лицом почтальона, трубочиста, молочника, мальчишки из булочной, зеленщицы. Тысячи таких вот были приведены в движение — стадо буйволов, охваченных бессмысленной жаждой мучительства, присущей молодым обезьянам. Их молчаливая нерешительность могла в любую минуту перейти в яростный рев. И хотя ни одному человеку и в голову не приходило заподозрить его в каких-либо иных чувствах, кроме тех, которые владели всеми, — этому немало способствовало и победное знамя, заботливо вывешенное госпожой Гельбрет из окна квартиры, — Гельбрет, издерганный, настороженный, ощущал своими сверхчувствительными нервами дремлющие в людях возможности. От улиц на него веяло антипатией. Дома вызывали в нем отвращение, потому что на них падали злобные тени. Плиты тротуаров были запятнаны враждебностью — следами человеческих ног, спешащих во всех направлениях и способных все растоптать.

Но Гельбрет уже ни на что больше не обращал внимания. Он жил, обложившие кипами гамет, среди которых были и две швейцарские, и настороженно следил за тем, как война потягивается, мурлыча своими пропеллерами, изгибает спину горбом из трупов высотой с церковную колокольню. Повторяем, критическая оценка любых сообщений прямо противоречила его плану. Ведь атмосфера тупой веры и бешеного состязания в области пропаганды была главным жизненным проявлением того кровавого царства, о котором ни в коем случае не следовало забывать. Теперь Гельбрет с удовольствием вспоминал о нарушении бельгийской границы. Он разражался хохотом при «обнаружении» пуль дум-дум; он даже пустился в пляс, удивительно напоминая журавля, узнав о пресловутом ультиматуме Японии; он вскрикивал от радости, когда кто-нибудь «преднамеренно» (а не всего-навсего «по ошибке») подвергал обстрелу Красный Крест; он ликовал, когда из бесчисленного посева мин, предназначенных для мирных кораблей нейтральных стран, подобно внезапно распустившемуся цветку, вырастала гибель и когда враги совершали бесконечный ряд незаконных действий против немецких граждан и их имущества. В таких случаях, не находя иного способа выразить свою радость, Гельбрет принимался петь на мотив кабацкой песни: «Виват Франция, да здравствует Россия, англичане — вот так молодцы!» Каждое сообщение о новом акте насилия, о разрушенной деревне, о покушении на ценности мирного времени — о, чудесный собор!.. библиотека и ратуша в Лувене! — и на моральные устои народов он отмечал синим карандашом и дрожащими от благоговения руками откладывал газетный лист в сторону. Так он копил свое оружие против войны. Скоро, скоро наступит конец, еще две-три недели и зверь нажрется, а при полном желудке наступает усталость, и тогда воспоследует наконец разрушительный взгляд в Гельбрета — в зеркало. В ожидании этой минуты он пересчитывал страны, которые война крепко держала в своих когтях, и закрашивал их на своем глобусе красными чернилами; в густой красный цвет он красил районы, в которых происходили бои, в несколько более светлый — воюющие государства и покрывал тонкой штриховкой колонии и все прочие территории и области, жизнь, торговля и благосостояние которых тоже пострадали от войны. Он страшно обрадовался, когда глобус — даже голубые поверхности морей — почти сплошь оказался покрытым красными пятнами.

Поделиться:
Популярные книги

Боги, пиво и дурак. Том 3

Горина Юлия Николаевна
3. Боги, пиво и дурак
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Боги, пиво и дурак. Том 3

Мымра!

Фад Диана
1. Мымрики
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Мымра!

Белые погоны

Лисина Александра
3. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Белые погоны

Любовь Носорога

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
9.11
рейтинг книги
Любовь Носорога

Я все еще граф. Книга IX

Дрейк Сириус
9. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я все еще граф. Книга IX

Делегат

Астахов Евгений Евгеньевич
6. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Делегат

Неудержимый. Книга XVI

Боярский Андрей
16. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XVI

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Ночь со зверем

Владимирова Анна
3. Оборотни-медведи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.25
рейтинг книги
Ночь со зверем

Месть бывшему. Замуж за босса

Россиус Анна
3. Власть. Страсть. Любовь
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Месть бывшему. Замуж за босса

Совок – 3

Агарев Вадим
3. Совок
Фантастика:
фэнтези
детективная фантастика
попаданцы
7.92
рейтинг книги
Совок – 3

Титан империи 7

Артемов Александр Александрович
7. Титан Империи
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 7

Измена. Он все еще любит!

Скай Рин
Любовные романы:
современные любовные романы
6.00
рейтинг книги
Измена. Он все еще любит!

Вечный Данж. Трилогия

Матисов Павел
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
6.77
рейтинг книги
Вечный Данж. Трилогия