Радуга (сборник)
Шрифт:
Солдат, спрятавшийся за соснами, был внутренне так же чужд способности убивать, как и сам он, Пауль Пашке. Еврей из маленького литовского городка, Шимон Фруг сначала был учеником еврейской духовной школы; позднее, Когда он предпочел учению возможность помогать родителям, которым приходилось кормить шесть душ детей, кроме Шимона, он поступил в ученики, а потом в подмастерья к еврею-переплетчику, затем его одели в серую шинель фронтовика, и он стал старательным солдатом, честолюбиво защищавшим честь своего еврейского происхождения, но полностью лишенным воинственного духа, давно вытесненного духовным борением. Кроме того, Шимон Фруг был социалист, «бундовец», и питал братские чувства к солдатам, одетым в шинели любого образца, таким же рабочим, как и он, страдающим под игом общественного строя. С какой же стати он должен убивать? Но в руках у него тяжелая винтовка, заряженная семью патронами, а там — немец, один из тех вымуштрованных солдат, которые не знают жалости, которые действуют, как петербургские гвардейцы, и так же испокон веку не благоволят к евреям. О, если б можно было договориться! Ведь и этого немца и его, Шимона Фруга, послали сюда власть имущие капиталисты! Горе, горе, что-то сейчас будет?! Все грозит несчастьем, оно копошится там, в темноте,
Немец этот был Пауль Пашке. В эти же несколько секунд и в нем громко заговорил внутренний голос. Несчастное созданье! — думал Пашке. Мечется в смертельном страхе и не видит выхода из тупика. Не долг ли его, Пашке, поступить, как положено христианину? Скажи ему — сдавайся! Кругом стонет так много людей, которые уже более не встанут. Он, конечно, сдастся, взволнованно подумал Пашке и, приподнявшись, весь залитый лунным светом, крикнул:
— Сдавайся, несчастный!..
Вместо ответа сверкнул огонь, зловеще прогремел выстрел и, точно выключая свет, погасил сознание Пашке. В следующую секунду Фрешель пронзил стрелявшего штыком.
Солдаты склонились над истекающим кровью сержантом Пашке и коротко посовещались, оставаться ли им здесь? Вряд ли треск одного выстрела вызовет тревогу у противника, а за собой они чувствовали свою роту, полк, весь корпус, всю армию…
Перевязочные пакеты, которыми были снабжены все солдаты, немедленно оказались в руках у санитара. Надо было поглядеть, кто еще дышит и там, у русских, — так повелевает долг человечности и воспитание солдата, основанное на международных соглашениях. Не напрасно ведь носит он повязку женевского Красного Креста.
Вот как случилось, что первый же конный патруль сообщил о двух тяжелораненых, сообщил в полевой лазарет, устроенный в доме священника приходской церкви, в деревне, расположенной несколько в стороне от места боя. На легком пароконном возке, присланном из лазарета, раненых вывезли из леса. Молодой врач, сестра милосердия, медицинское оборудование еще мирного времени, хирургия и антисептические средства сделали свое дело. Через некоторое время переплетчик и наш друг, столяр-подмастерье, познакомились и, лежа на соседних койках, обменялись адресами. Записочки с именем и адресом каждый из них тщательно спрятал в нагрудный мешочек. Отношения, завязавшиеся таким образом, не оборвали долгие годы бед и мытарств первой мировой войны, через которые каждому из них суждено было пройти. Как ни удивительно, но оба дожили до мира 1918 года. Рассказ о том, что возникло и выросло в результате катастрофического столкновения линий двух жизней, и о том, как эти два человека учились друг у друга лучше, прозорливей понимать действия и поступки людей, составляет особую тему, которой мы когда-нибудь уделим внимание. А пока скажем только, что у них раскрылись глаза, когда оба пришли к выводу, что покорными солдатами сделало их неправильное понимание долга и верность той конституции — основному закону государства, — в принятии которой они не участвовали. Они лишены были права голосовать за или против нее, посмотри на свои трудовые руки. И поэтому конституции ничего общего не имела с истинной моралью и честью солдата.
«Если уж надеть на себя солдатский мундир, так только для защиты наших с тобой прав», — писал позднее мастеру столярного дела переплетчик Фруг.
Итак, мы покидаем сегодня Пауля Пашке, сожалея о том, что не каждый афоризм священного писания может быть применен к любому положению в жизни, даже и в том случае, если он с особой многозначительностью вписан в книгу судеб столь красивым почерком, каким начертал его учитель Мейзель в библии Пауля.
Гельбрет-Миротворец
В небольшом тюрингском городе судью Гельбрета знали и уважали за спокойную и мудрую справедливость — впрочем, не больше, чем за тщательно отутюженную черную одежду, в которой он медленным шагом следовал от здания суда к своему окруженному цветником дому у бывших крепостных ворот, а каждый полдень в хорошую погоду и по тенистому бульвару, разбитому на бывшем городском валу и опоясывавшему город пышным зеленым кольцом. Взгляд его глаз из-под набрякших век был чуть высокомерен, белокурая борода уже начинала седеть; но благодаря строгой осанке и мощной неторопливой поступи он казался моложе своих пятидесяти лет, и слегка церемонное движение руки, которым он приподнимал мягкую черную шляпу, отвечая на многочисленные приветствия сограждан, свидетельствовало о том, что и он не свободен от самого что ни на есть немецкого порока — все делать торжественно. Но, кроме того, он имел обыкновение слегка преувеличивать важность всего, что непосредственно касалось его собственной персоны. Так, например, еще мальчиком он, подобно многим одаренным детям, часто «врал», придумывал происшествия, полные столь страстной силы и реальности, что сам начинал верить в их подлинность, и так о них и рассказывал — невинное свойство, которое, разумеется, не имело ничего общего с настоящей ложью и исчезло с годами, после жестокой внутренней борьбы. Он же, склонный принимать все всерьез, тяжелодум, сгибавшийся под тяжестью атмосферы, которая давила на его одинокие плечи, страдал при воспоминании об этом «вранье» со дня первого причастия и по настоящее время. Но кого же это может удивить, поскольку большинство
В своем бытии, как духовном, так и гражданском, он безраздельно опирался на глубокую любовь к закону и, обладая способностью проникать в метафизические истоки, из которых, независимо от человеческого произвола и каких-либо целей, величественно вытекают право и законы, почитал величайшим счастьем человека данный ему ясный житейский разум, способный постигать возвышенную справедливость в себе и поднимать ее до обобщения, чтобы, взвешивая и обтачивая, создать из звериного хаоса бешено кипящей жизни нерушимую, чистую и надежную систему мироздания — стремление, которое еще с давних пор объединяло все великие народы нашей планеты для совместного труда над построением здания торжествующей морали. Так создалась стройная картина жизни, несовершенства которой были недоступны его пониманию, поскольку он никогда по-настоящему не был молод. Когда, сидя по вечерам с трубкой за письменным столом, освещенным лампой под зеленым абажуром, Гельбрет, окруженный благоговейной тишиной, царившей в его доме, погружался в чтение книг по истории права и человеческих нравов, он находил в них лишь договоренность и взаимопонимание, конечное единодушие и великую волю к порядку и к миру. И тогда всем своим существом он ощущал счастье и благодарность за то, что живет в наше время, и наша эпоха казалась ему венцом всех предыдущих ступеней человеческого развития: ведь благодаря международному праву и Женевской конвенции, социализму и науке, созданию арбитражных судов и заключению международных соглашений по самым различным вопросам и в любой области между народами были перекинуты мосты, с помощью которых человечество стремилось хоть частично преодолеть опасное, как он считал, деление на нации. Поэтому Дворец Мира в Гааге казался ему самым символическим сооружением последних лет и собратом Парфенона, Соломонова храма, римского Капитолия и Собора святого Петра. Поскольку сознательная жизнь Гельбрета развивалась и складывалась в атмосфере мирного времени, он признавал естественным только одно состояние жизни — мирное и с презрительным отвращением смотрел на страны, подобные Балканам, где война была привычным делом и где варварское и, как ему казалось, не поддающееся никакому воздействию безрассудство способно было привести в ярость даже самого сдержанного человека. Только одному гениальному уму прощал он величественное утверждение войны — возлюбленному им поборнику дерзновенного мышления, самому одинокому из всех поднявшихся к вершинам духа — страннику из Сильс-Марии [14] . Ему, воинствующему философу Фридриху Ницше, разрешал Гельбрет воспевать войну, ибо этот отважнейший из всех мудрецов, говоря «война», разумел нечто в корне отличное от того, что понимал под этим словом какой-нибудь генерал союзных войск, дипломат-аграрий или летописец Седана, а именно — сохранение в человеке воинственного начала, благородства, способности преодолевать трудности, упорства, неутомимости и умения подавлять свои потребности, подчиняться великим задачам и забывать о себе вплоть до готовности пожертвовать собой; эти добродетели, не нуждаясь больше в войне, давно нашли себе новые сферы применения: прежде всего — повседневную жизнь, все обостряющуюся борьбу за существование, борьбу человека против человека; далее — значительные открытия, экспедиции с целью подчинить себе природу, технику, науку, искусство и философию и наконец благотворительность и социальную борьбу… Поэтому люди, считавшие возможной войну в нашей, в его Европе, вызывали у Гельбрета только улыбку, легкую пренебрежительную гримасу, и к каждому новому политическому конфликту он относился с величайшим равнодушием, так как заранее был уверен в его мирном разрешении, что подтверждалось вновь и вновь в течение десятилетий и что казалось ему вполне естественным, не вызывая даже чувства торжества. С таким же спокойствием встретил он и австро-сербский конфликт, уверенный в его благополучном исходе.
14
Сильс-Мария — курорт в Швейцарии.
Ход событий казался Гельбрету вполне закономерным. Неспособный к необъективному и нечестному способу мышления, доверчивый, так как он сам был достоин доверия, и весьма чувствительный к вселяющей страх безапелляционности официальных сообщений, он, естественно, считал, что газеты, авторитет которых признан, которые являются поборниками справедливости, тщательно отсеивают помещаемые в них сведения. Эти сведения должны быть правдивыми, ибо все в мире и без того достаточно запутано; иначе в хаосе все новых возможностей не было бы вообще никакой надежной точки опоры…
В голове Гельбрета за его угловатым лбом и круто зачесанными назад седыми волосами даже не мелькнуло подозрения, что характер сербского народа мог оказаться иным, чем его изображали. Точно так же ему не внушала сомнения и считавшаяся неоспоримой причастность Сербии к сараевскому убийству. Мысль, что убийство наследника австрийского престола могло быть вызвано напряженным положением в самой Австрии, которое неизбежно требовало разрядки, была недоступна его сознанию. Сербия же, воплощавшая, как он полагал, дух кровавых Балкан, являлась для него символом фальши и интриг, шантажа и шпионажа, всяческих козней и, наконец, убийства.