Радуга (сборник)
Шрифт:
Мир был устроен удивительно просто. И нет ничего странного, что будущее, которое придумал себе Гартмут, — стать офицером, нарядным и подтянутым, начальствовать над людьми и бороздить просторы морей — но выдержало столкновения с этой устойчивой и плотской простотой фактов.
«У меня есть сын — вот он, и у меня есть дело — вот оно. Так определил бог. Когда-нибудь ты будешь мне благодарен».
Не надо, не надо вспоминать отвратительное и тягостное время борьбы с отцовским решением, время унизительных мучений и храбрых слов — теперь здесь сидел усталый и достойный жалости пассажир Гартмут Шнабель, накануне Нового года, за пять дней до своего дня рождения…
Разве он не просил: «Оставь меня здесь до пятого, папа! С Мейером из Геттингена я успею договориться». Он просил отца после обеда, когда старый господин, естественно, был в самом хорошем расположении духа… И что он услышал в ответ? «Очень сожалею, дорогой сын, что на этот раз дела помешают твоему празднику, но ничего не поделаешь. Мейер из Геттингена действительно подождет, но Гербштедт во Франкфурте имеет обыкновение делать заказы второго числа, и будет очень кстати, если первого ты нанесешь Мейеру дружеский визит, который прежде всегда делал я… Ты будешь у них в первый раз, и это большая честь, дитя мое. К Брандту и Функе ты тоже заедешь. Новый год встретишь в поезде; мы ведь труженики, друг мой…»
Новый год в поезде,
А между тем наступил уже светлый день, и земля бросалась навстречу летящему поезду. Зеленые поля и канавы, полные снега в эту мягкую зиму 1911 года, голые деревья и птицы, которые, казалось, летят медленно-медленно. Где-то далеко позади безостановочно вращался крылатый крест ветряной мельницы, и небо было все в полосах облаков — бледно-голубых и розовых, словно женский фартук. Гартмут опять вздохнул, вынул сигару из изящного кожаного портфельчика, закурил и улегся на серый диван, радуясь, что может сейчас, пока поезд, гремя и трясясь, мчит его вперед, вернуться в мечтах назад, к Камилле и к прошлому.
Камилла… и Геттинген! Они соединены, нерасторжимо и навеки. Только вчера ночью, когда он долго и мучительно прощался с ней, и ее матушка, вдова подполковника, вскоре деликатно исчезла из комнаты, она напомнила ему, обнимая и прижимаясь к его груди: «Геттинген! Передай ему привет! Помнишь памятник поэтам Союза Рощи! И могилу Бюргера на старом кладбище! Ах, как это было прекрасно!» Да, это было прекрасно, это было изумительно, так беззаботно счастливо, молодо и влюбленно! Он, ученик выпускного класса, сопровождал тогда свою слабую здоровьем матушку в Бад-Соден, городок, весь полный старых домов и расположенный неподалеку от Аллендорфа, который выглядит еще древнее и романтичней. Там они познакомились с госпожой Вольтере, вдовой подполковника, которая потеряла мужа на войне и теперь отдыхала в Бад-Содене с дочерью Камиллой. И вот тотчас же все случилось именно так, как должно было случиться. Шестнадцатилетняя Камилла, светловолосая и бойкая, обе его сестры и он, единственный мужчина в дамском обществе, составили беззаботный квартет, подружились, и он влюбился в эту соблазнительную, очаровательно-дерзкую девушку… Неожиданно ей пришлось поехать на три дня в Геттинген навестить богатую кузину своей матушки, которая была замужем, конечно же, за тамошним профессором. Гартмуту было разрешено сначала проводить ее, а потом поехать за ней. А он что сделал? Просто-напросто остался там на все три дня; пусть себе сердятся обе матушки! Да, тогда у него еще было мужество, тогда он шел напрямик, молодой и свободный, и поэтому они вовсе не рассердились, а лишь посмеялись. Ночевал он в «Короне», остальное же время гулял по городу и целые дни проводил с Камиллой. Она знала этот старинный город с приземистыми, кривыми очаровательными домиками, с извилистыми улицами и дорогами, с высокими шпилями церквей и с «Аудиторией», сердцем города — университетом. Три года назад Камилла, хорошенькая тринадцатилетняя жительница Берлина, пробыла здесь пять недель, строя глазки и кокетничая со студентами… Теперь, в день их приезда, она повела его к вечеру за город, на холм, который называется Роне и на котором высится памятник поэтам Союза Рощи. Всю дорогу она судорожно болтала — ведь они в первый раз были одни. Там в сумерках, пока легкий летний ветер плескался в кронах деревьев, она читала вслух имена юных поэтов, высеченные на камне и увитые плющом: два графа Штольберг, Фосс, Бойе, Хельти… При имени нежного Хельти он прорвался наконец через свой страх и скованность, бросился к ней, привлек ее к себе и стал целовать слепо, бездумно, прямо в лицо. А она замерла, дрожа, пока не встретились их губы… Так начались эти изумительные три дня, потому что в тот же вечер он позвонил по телефону: «Мама, я остаюсь здесь». Эти три сумасшедших, пьянящих дня, когда они, держась за руки, ходили без конца в каникулярной тишине летнего города, по улицам, где четырехугольные доски на домах сообщали, как долго жили в Геттингене носители выгравированных на них прославленных имен, имен, которые надлежало знать всем: Гейне и Шлегели, Бюргер, Брентано и некий Лихтенберг, короли, принцы и Бисмарк, американцы, математики и филологи — необыкновенная и славная компания. А в «Короне», в том самом доме, где он, Гартмут Шнабель, ночевал и каждый день обедал, жил Гёте, Гёте из Веймара. Бесспорно, в Европе не было второго города, где столь чтили бы память великих мужей; ни один народ не может похвастать столькими поэтами и мыслителями, как немецкий, и то, что символизируют сегодня армия и флот — «Германия, вперед, за свое место в мире», — тогда было воплощено в сокровищах немецкой культуры и в ее создателях, на которых молодые люди взирали с тем большим уважением, чем меньше отклика находил в их душах духовный мир этих людей. Держась за руки, влюбленные обошли старый город, они бродили по городскому валу, прекрасному месту для прогулок, сплошь засаженному теперь уже старыми деревьями. Они нанесли визит бронзовому господину Гауссу [8] , нежно склонившемуся над сидящим господином Вебером [9] , тотчас после того как они вместе придумали телеграф (может быть, и наоборот — это Вебер стоял, а Гаусс сидел, точно они не знали). Перед «Аудиторией» они по-детски, снизу вверх, смотрели на господина Вёлера [10] , тоже из бронзы, на химика Вёлера, которому мы обязаны алюминием (что должен был знать Гартмут) и, кроме того, химической формулой неких человеческих выделений, а говоря прямо и грубо — формулой мочи, — достижение немецкого духа, о котором Гартмут, к сожалению, должен был умолчать, потому что кавалеры не говорят, конечно, молодым девушкам из хороших домов ничего, что заставило бы их краснеть, даже когда этим кавалерам просто не терпится показать свои знания. А затем они стояли у могилы Бюргера, поэта, который, очевидно, в качестве компенсации за свою нищенскую жизнь, получил в Геттингене еще два памятника, и Камилла, отдавая дань бессмертному искусству, стала декламировать: «Леноре снился страшный сон, проснулася в испуге…» На этом месте она запнулась, к сожалению, окончательно, но так как она охотно разрешала целовать себя за могильными плитами, то в конце концов это было неважно… Да, тогда они были счастливы и обручились — и союз их длится и по сей день. Он устоял даже против тяжелого удара судьбы, когда Гартмуту Шнабелю не разрешили стать офицером…
8
Гаусс,
9
Вебер, Вильгельм (1804–1891) — известный физик; вместе с Гауссом построил первый в Германии электромагнитный телеграф.
10
Вёлер, Фридрих (1800–1882) — первый получил органическое вещество из неорганического, открыл бериллий, алюминий.
Эта сухая жара в купе! Он вскочил, вышел в коридор, потушил сигару, от которой все равно почти ничего не осталось, и начал ходить взад и вперед в покачивающемся вагоне. Он заглядывал без всякой цели в соседние купе, смотрел в окна, наслаждался, как знаток, вкусом только что выкуренной сигары и был занят собой. Дикая, дерзкая мысль ошеломила его и уже не оставляла больше. Если бы он мог провести сегодняшнюю ночь в Геттингене, предаваясь возвышенным и нежным мыслям о своей Камилле, это было бы прекрасно! Ах, это было бы такое интимное, такое милое сердцу начало Нового года! За накрытым белой скатертью столом, конечно, в той, его прежней комнате — золотой «сотерн», бутылка шампанского, когда пробьет полночь, фрукты в серебряной вазе, розы в хрустале и фотография Камиллы, прислоненная к подсвечнику, — разве это не прекрасно? Как хорошо мечталось, пока благоухала сигара, — казалось, что не существует этой коммерсантской действительности, что он морской лейтенант, возвратившийся из Восточной Азии, которому нравится походить недолго в штатском платье! Прежде всего он навестит дорогие сердцу места: памятник поэтам Союза Рощи, дом сухопарой тетушки, в котором жила она на Крейцвег 4, могилу Бюргера и вал, по которому в сумерки можно обойти весь город, а крыши — где-то внизу, под тобой… Ах, это было бы паломничество любви в канун Нового года. Разве это не похоже на обет, разве нет в этом чего-то священного?.. Почему же он не решается? Почему он не поступает так? А вот возьмет и поступит! Он тоже хочет взять хоть что-нибудь от жизни, даже если это только торжественное и сладостное воспоминание о счастливых днях. Старик, в чьих руках власть, — далеко. Пусть потом негодует сколько угодно! Дело решенное. Он приедет в Геттинген в четверть третьего, у него достаточно времени для приятного сердцу времяпрепровождения, а завтра утром он отправится дальше и возьмется с божьей помощью за дела, раз уж это необходимо. Ах, как успокоило его это решение, как оно подняло его в собственных глазах и как согрело душу! Господину Шнабелю-старшему совершенно незачем обо всем этом знать! А если это все-таки дойдет до него, ну что ж такого?! Пора наконец в ответ на его недовольство презрительно пожать плечами. Хотя, если он, Гартмут, не сделает традиционных новогодних визитов, это, конечно, не укроется от господина Шнабеля-старшего — что правда, то правда, — и тогда разыграется грандиозный скандал из-за богохульства, неуважения к авторитетам, преступного небрежения к делам — словом, начнется такое, от чего человек с нелепо чувствительными нервами нелепо глубоко страдает. Как неприятно, как глупо, что он обо всем этом вспомнил…
Это отравило ему радость; так уж он был устроен — предстоящие неприятности нервировали его…
Поезд громыхал мимо станций, мелькавших одна за другой. Гартмут стоял у окна и, глядя на прозрачную тень вагона — слабо очерченный контур, как бы летящий по воздуху, — пытался представить себе ожидавший его праздничный вечер; но это ему плохо удавалось. Подсвечники, цветы, вино — все это никак не хотело принять отчетливую форму. Тогда он решил, что прежде можно зайти к Мейеру и получить хороший заказ, и облегченно вздохнул. Это, несомненно, обрадует отца, и таким образом он честно заслужит свой вечер. Но подчинение! У Мейера есть время, а вот Гербштедта осаждают еврейские конкуренты… Интересы фирмы! Невозможно не считаться с ними. Если Гербштедт передаст заказ другим, отец устроит ему, Гартмуту, нахлобучку. Что же делать? Как тут выпутаться? Гартмут уже было решил послать депешу, что заболел и хочет показаться в Геттингене специалисту. Это не вызовет подозрений, как и та хорошо подделанная записка о болезни, которую он однажды отдал учителю. Полно, так ли это? Он, видно, плохо знает своего отца. «Я старик, а не болею! Когда ездят по делам — не болеют! Не дети, а наказанье божье! Весь в тебя». И на бедную тихую маму обрушится поток злобы. Ведь она совсем не умеет защищаться, и весь дом окажется жертвой того чудесного настроения, которое они называют «динамит»… Нет, так тоже нельзя. Да, не было выхода, кроме повиновения; повинуйся со скрежетом зубовным или с философским спокойствием, робко или веселясь, повинуйся, все равно всегда все кончается победой отца… Так уж устроен мир. Мятеж и покорность, восстание и слабость — их вколотили в одинаковой степени — он только не знал куда, во вселенную или в мозг человеческий; очевидно, в мозг всех нормальных людей, — так ему представлялось…
В полном отчаянии Гартмут Шнабель уселся в углу купе, вынул вторую сигару и мрачно закурил, устремив неподвижный взгляд на летящую рядом тень поезда; когда же половина сигары превратилась в пепел, в белый плотный пепел, он, покорившись в душе, начал читать книгу в зеленоватом переплете «Империя Серебряного Льва» — четвертый том великого Карла Мая [11] .
Поезд остановился в Крейензене. По вагону, размахивая телеграммой, пробежал человек: «Гартмуту Шнабелю из Берлина! Для господина Гартмута Шнабеля, Берлин!» Испуганный Гартмут нервно выхватил сложенный втрое листок:
11
См. примечание на стр. 68 /В файле — примечание № 7 — прим. верст./.
«Отменяю распоряжение, заканчивай Мейер Геттинген, встречай Геттинген Новый год. Утренним поездом Франкфурт; возвращайся третьего Берлин, испытание выдержал. Рад. Папа».
Сердце Гартмута замерло, как после неожиданного удара, и в душе его воцарилось смятение, детская растерянность и немота, пока мысли и чувства его бодрствующего «я» не возликовали хором: «О, как хорошо, как по-настоящему хорошо с его стороны!» Дрожащей рукой он дал посыльному пятьдесят пфеннигов на чай.
Только теперь его ночной праздник получил благословение: его подвергли испытанию, он его выдержал. Воля Сильного отметила его, и он оправдал доверие.
Самое лучшее на свете — приказание, думал он, и глаза его были влажны от слез. Никогда, никогда раньше он не понимал так хорошо слона поэте: «Уметь подчиняться — значит уметь быть господином». Сладкое желание подчиниться придавало этой милости свыше нечто пламенное, нечто от посвящения в рыцари, и он, шествуя по мосту благонадежности, вошел в избранное сословие тех, кто имеет право повелевать. Так, подобно рыцарю Грааля, соединился он со своим отцом и миропорядком — пьяняще сладостный внутренний огонь, дающий физическое ощущение счастья, переплавил его в мужчину.