Радуга (сборник)
Шрифт:
Вдруг ему почудилось, что на кровати, с ломотой во всем теле, лежит вовсе не он, а какой-то крохотный человечек; обычно это чувство появлялось, когда он смотрел на церковные шпили. Он саркастически улыбнулся, представив себе пигмея, взирающего, задрав голову, на собор. Еще так недавно он мечтал о самостоятельной работе, о независимой от Олимпийца жизни; но ведь это все равно, что отломать от дерева крошечный побег, который вырос в его тени, обильно вспоен его соками, да и вообще живет только потому, что существует это щедрое дерево. Ибо кто он такой, собственно говоря? Откуда у него, заурядного малого, это право на исключительность? Он заслужил, чтобы люди попросту забыли его. Впервые он ясно понял, какое место в его жизни занимает этот человек; только на пороге его небытия он осознал величие его бытия. И вот этот колосс страдает в гордом одиночестве, истерзанный и величавый, как прикованный Прометей. А он, Эккерман, роптал на него! Не в тот ли самый миг, когда старца пронзила боль, он взбунтовался и, презренный, бранил его? Как он ни мал, а у него, видно, есть когти, чтобы показать их своему господину. Как же одинок Учитель, если так поступил тот, кто, казалось, знал и любил его больше всех! А если все друзья предадут его, как он, Эккерман, предал
Он лежал без сна, с закрытыми глазами, и думал о Гёте. Он слышал звук его голоса, слово за словом припоминал нескончаемые разговоры то в комнате Юноны, то в саду, то в карете. Он видел его большие строгие глаза и приветливую улыбку. Он вспоминал различные происшествия, его жесты и выражение лица во время утренних визитов или на больших приемах. Память подбрасывала ему все новые и новые картины прошлого, он был переполнен им, своим Учителем. Тик-так, тик-так — болтливо твердили часы, а бессонная ночь все тянулась, долгая и мучительная; уже к утру незаметно подкралась дремота, перешедшая в глубокий, свинцовый сои с калейдоскопом каких-то призрачных видений. И только когда начало светать, он, точно наяву, увидел себя и Августа фон Гёте на берегу моря, где-то в окрестностях Генуи. Ландшафт был словно облит светящимся воздухом, и он знал, что и ландшафт и они сами — все это лишь акварель Гёте. Справа простиралась роща с оливами, лавром и дубами, нога ступала по упругому изумрудному мху, заливался жаворонок в небе, а в зарослях роз порхали, перекликаясь друг с другом, синицы и дрозды. Из-за деревьев манило море, сплавленное с небом в одну светозарную синь. Несказанно счастливый, он дышал ароматным воздухом, будто пил его маленькими живительными глотками; потом он принялся метать стрелы из ясеневого лука, а его юный друг ловил их на лету. Когда же колчан опустел, Август — им обоим было лет по двадцать — бросился за новым большим пучком стрел и принес их ему.
— Чудесная это затея, а все ваш батюшка, — крикнул он Августу.
Вдруг откуда-то с берега донесся милый смех, и ему показалось, что самое море, а может быть, и небо проговорило такие знакомые слова:
— Ну, разумеется, любезнейший Эккерман.
Он протянул для приветствия руки и проснулся. В промерзшей комнате стояла мутная предрассветная мгла; холод, мрак и жгучая скорбь пронзили его сердце.
Синематограф
5
Да здравствует император! (франц.).
Залившись краской, Бенно поклонился двум молоденьким девушкам, которые едва ответили ему небрежным кивком; он нашел это естественным, хотя на душе у него было грустно. Надо бы сделать вид, что он не заметил их, этих красивых, румяных, светлокосых девушек, надменно звякавших новенькими коньками. Ах, ведь Бенно мечтал хоть немножко принадлежать к их кругу, ведь он лишился голубой фуражки и стоит за прилавком. Сейчас он, весь пунцовый, упаковывал для них дрожащими пальцами только что выпущенные учебники. Чувство стыда и унижения подступило к горлу давящим и горьким комком, и он лишь из упрямства подавил слезы отчаяния. Да, оставалась одна отрада — раскрыть плохо отпечатанные книжки издательства «Реклам» — их присутствие в нагрудном кармане пальто вызывало у Бенно боязливое и опьяняющее сердцебиение. Ведь он не мог приобрести книги законным путем, наш мир так устроен, что каплю счастья надо похитить, украсть, если угодно, у хозяина, владеющего книжным магазином, хоть он и недостоин обладать этими сокровищами. Раскрыть такой томик — и узнать, что стало с храбрым и галантным кавалером, кумиром женщин и дуэлянтом, с д’Артаньяном, которого в прошлом выпуске он покинул лейтенантом, офицером лучшего в мире полка, мушкетером его христианнейшего величества Людовика XIII… но прежде всего — с Атосом, графом, этим знатным и меланхолическим солдатом. Эти герои давали ему радость, к их миру он принадлежал, и когда перед ним и, собственно говоря, для него развертывались их похождения, тогда исчезал вопрос о завтрашнем дне, исчезали нужда и горе. Надо было лишь быстро потушить лампу, припасть к подушке пылающей, тяжелой, одурманенной головой и впасть в сон, такой необходимый, но глухой и нездоровый сон после грехопадения, достигавшего своей вершины каждый вечер, когда его рука искала под тяжелым одеялом кратких мгновений восторга, за которыми неизменно следовало отчаяние и обет никогда больше, никогда… Случалось, впрочем, и так, что он намеренно старался не спать и в мечтах представить себе,
Бенно Брем, долговязый восемнадцатилетний юноша в слишком коротких брюках, быстро шагает и глупо улыбается. Он забыл, что у него серое невыспавшееся лицо, глаза, обведенные красной каемкой, и некрасивые впалые щеки, и еще основательнее Бенно забыл, что у него большие оттопыренные уши, желтые зубы и что его маленький нос, на седловине которого очки отпечатали красную полосу, комичнейшим образом торчит где-то высоко над верхней губой; он забыл — обычно он хорошо это помнит, — какой у него широкий рот, какая короткая шея. Он улыбается, его бледно-голубые глаза смотрят отсутствующим взглядом. Ему видится, что на нем алый бархатный, шитый золотом камзол, в руках — обнаженная шпага, только что вспоровшая грудь противнику; он глубоко дышит, полный отваги, счастливый, а любимая графиня с замиранием сердца ждет его, победителя, и грудь ее вздымается высоко.
Ах, нехорошо так сладко мечтать! В квартире Бремов, и особенно в столовой, атмосфера насыщена с трудом подавляемой враждебностью; вся комната пропиталась тяжелым духом только что сваренной капусты с рисом и сахаром, противной на вкус и на запах. Почтовый чиновник Брем сидит, покуривая, за газетой; его старая куртка расстегнута, под ней видна шерстяная рубашка. Мать, длинная и тощая, плаксиво выговаривает сыну за то, что вкусная еда стынет; она не перестает вязать, глядя пустым, усталым от работы взглядом в угол, где, казалось, ничто не может привлечь ее внимания, разве что серая паутина под потолком, а младший брат уткнулся в грязные книжки-выпуски, в которых рассусоливается романтическая судьба знаменитого героя-разбойника; не в меру затянувшееся повествование уже насчитывает две тысячи четыреста страниц. Все молчат, и каждый одной уже жалкой своей особой как бы упрекает другого в том, что в жизни ничего не достигнуто, что этот другой ему мешает и толкает на дно, не то все сложилось бы иначе. Бенно чувствует себя уничтоженным, потерянным. Нет, никогда он не носил, никогда он не будет носить алого бархатного камзола. Он связан навеки с этими людьми, которые ненавидят его за то, что он зарабатывает так мало денег, а дома всегда с головой «зарывается» в книги, и которых более счастливые, богатые, знатные люди втихомолку или вслух поносят. Сегодня дома была горячая еда, и это вконец огорчило его — он не мог, как обычно, и читать и поглощать свой ужин, соединяя два удовольствия: восторг и насыщение, медленное наполнение желудка плохо пережеванным хлебом со свиным жиром и дешевой колбасой. От этого в воздухе носились плохие запахи, которых не замечали только оттого, что каждый из присутствующих в равной мере был их источником. Но даже эта невоздержанность была счастьем, так как весь день Бенно мог отправлять свои естественные потребности лишь второпях и украдкой.
Он ел, а жара и зловоние душили его, усталость усыпляла сознание. Он совершенно машинально читал объявления — последнюю страницу газеты, которую держал перед собой отец. Он до того отупел, что дважды прочел одно объявление и начал читать в третий раз, прежде чем осмыслил его. «Дузэ» — кто из его близких понимал, что означает это слово? Все они так невежественны, что ровно ничего не знают о Дузэ; только он знает, что это имя великой французской актрисы и что оно выговаривается «Дюс» [6] . Но когда он понял смысл объявления, все его чувства сплелись в один узел — напряжения, ожидания, яркого счастья: значит, ее можно увидеть, он увидит ее сегодня же, сегодня вечером. С трудом подавляя счастливую улыбку, он, как бы невзначай, остановил взгляд на том объявлении, в котором напыщенным языком балаганного зазывалы возвещалось, что «Дузэ киноискусства» сегодня вечером будет играть в синематографе «Универсум», в фильме, которому нет равного в мире, в колоссальной глубоко трагической драме «Искупленное смертью».
6
Брем по невежеству думает, что Дузэ, великая итальянская актриса, была француженка. — Здесь и далее примечания переводчиков.
Как только он поел, как только отошли с грехом пополам ноги и спина, все еще порядком одеревенелые после десятичасового стояния, Бенно поднялся и заявил, что уходит.
— Куда? — спросила мать.
Он иронически ответил, что очень рад такому проявлению интереса к своей особе. Уходит — и все тут. Но тотчас же, уступая рабскому чувству, доставшемуся ему в наследство от многих поколений, прибавил, что, пожалуй, отправится в «Универсум». И пока мать жаловалась на его дерзость, он поспешил к вешалке, провожаемый сердитым взглядом отца, который, как всегда, кончил тем, что уничтожающе пожал плечами, так как давно уже отказался воспитывать этого субъекта. Надев пальто, он с радостью ощупал еще не открытый пакетик изюма, слипшейся немытой коринки, — он купил ее после обеденного перерыва, по дороге в свой магазин, чтобы полакомиться вечером за чтением. Затем он зашел в душную спальню, в которой устоялся теплый, сладковатый и спертый воздух и которую он делил с братом, и поднял с расстеленной уже кровати мягкое мурлыкающее существо, кошечку, свою любимицу, которая уютно спала там; ему казалось, что он даже в темноте видит ее светлую шкурку и почти голубые умные глаза. Он дал ей имя Клара. Зарыв добытые книги в теплое местечко под одеялом, он сунул свою подружку во внутренний карман пальто — невзирая на ее сопротивление — и затем, подняв воротник, чтобы получше спрятать ее, непринужденно прошел через светлую столовую. От брата, который хотел пойти вместе с ним, он отделался, что-то сердито буркнув, и вышел из дому.
Ночь, холодная и безветренная, обдала его струей свежего воздуха, проникшего в грудь. У него прерывисто забилось сердце, как бы летя навстречу убогому счастью, которое скоро пронижет его. Часы на церкви пробили половину девятого. Значит, демонстрация картины еще не началась. Эту картину крупнейший из шести «театров» городка получил право показывать, по всей вероятности, за внушительную сумму, чтобы загрести еще более внушительную: дань любителей искусства. Гениальное соединение искусства и денег настроило юношу на благоговейное раздумье, ибо у него была привычка, ставшая второй натурой, расценивать любую деятельность с точки зрения сумм, которые она приносила.