Радуга (сборник)
Шрифт:
— Вам столько же лет, сколько мне, — двадцать два. Правильно? Видите! Правда, вам столько не дашь, но я чутьем угадываю… Я не ошибся?
— Вы большой знаток женщин. Но теперь, Магнус, разговоры окончены, начинается подъем.
Она пошла вперед. Карл Магнус густо покраснел. От счастья — определил он. Она назвала его просто Магнус. После этого можно в полном молчании и вне себя от восторга хоть штурмовать гору…
Дорога круто поднималась вверх, очень скользкая в тех местах, где снег за вчерашний солнечный день подтаял, а мороз сковал лужицы льдом, маленькими ледяными плитками, прозрачными, в прожилках. Тем не менее путники шли уверенно, но осторожно. Шипы на ее горных башмаках вгрызались в гладкий лед, через мгновение отрывались, упор передавался острию палки, шипы делали огромный прыжок и снова вгрызались в лед. Так, шаг за шагом, все дальше, все выше… Магнус, слегка согнувшись, взбирался след в след за девушкой и смотрел, как крепко и твердо она ставит ноги; по-видимому, она привыкла к горным прогулкам. Он с удовольствием наблюдал, как ритмично раскачиваются ее бедра, ее плечи под мягким свитером, залитым солнцем, светившим им в спины…
— Да, — сказал он, — вот карта. Заблудиться нельзя. — Он сказал это как-то легко и уверенно, и они вновь зашагали.
Добравшись до седловины, они неожиданно очутились в лесу. Подъем стал более отлогим. Глубоко проваливаясь в снег, можно было ступать рядом. Но они не разговаривали. Лоб Магнуса прорезала вертикальная складка, точно юноша о чем-то напряженно размышлял. И он действительно размышлял: о себе и о шедшей рядом девушке. Он, несомненно, чувствовал, насколько она сильнее, ближе к природе, проще, непринужденнее, зато сила его интеллекта, надеялся этот наивный чудак, сила его духовной культуры достаточно велика, чтобы не чувствовать себя обойденным судьбой. Он сказал про себя «судьба», как раньше говорили «бог», — очень благоговейно; он и думал «бог», но думал безотчетно, как ребенок. И он предпочел бы откусить себе язык, чем произнести это слово. Так, размышляя, взбирался он все выше.
А Ева Марер шла, широко раскрыв глаза и душу, но не в нее она заглядывала, она смотрела на светлый мир, растроганная и восхищенная жизнью вокруг себя, пихтами, елями и соснами, они стояли, точно в задумчивости, девственные, темно-зеленые. Казалось, деревья скрывают, что им приходится вести борьбу ежедневно, еженощно — с камнем, с ветром, с морозом; свои снежные и пушистые драгоценные лебяжьи шубы они носили гордо, словно аристократические дамы. А вокруг них… Нежные тени влекли к себе глаз, в зимнем лесу происходила таинственная игра красок, и восторженное изумление взволновало душу Евы: верхушки сосен были залиты червонным золотом, а у земли в стволах их словно отражалась сирень. Там и тут попадались кусты со светло-зелеными листиками, пронизанными солнцем… И это теперь, зимой! Нежные ветки барбариса, усеянные светящимися алыми ягодами, словно колос овса — зернами, изогнулись изящными дугами, а под ними стелился коричневый, чуть подернутый зеленью ковер из опавших сосновных игл.
До чего же все это красиво! И тишина! Только из чащи леса доносился звенящий, как тонкие серебряные струны, щебет мелких пташек: синички, невидимые, порхали, то чирикая, то умолкая. Перед путниками открылась свежевырубленная просека, и вдруг раздался громкий, встревоженный стук дятла по дереву… И опять — тишина, глубокая, необъятная!.. Одно лишь растроганное сердце не разделяло этого покоя и потому с такой силой на него откликалось. И все же: как ровно течет в жилах кровь. Ни следа от бурного, праздничного ее кипения в дни масленичных карнавалов с их вихрем удовольствий и радостным предчувствием новой жизни, жизни с Гансом. Как тихий сад, будет вспоминать она последние три дня своего девичества. Она это знала. Она правильно поступила, не взяв с собой Ганса, несмотря на его гневные просьбы. Прежде чем навсегда отдаться ему, ей хотелось еще раз полностью принадлежать себе, еще раз безраздельно пожить своей жизнью, точно в просторных залах, где не натыкаешься ни на какие углы, где ничего тебя не стесняет, никто с тобой не заговаривает, никто не нарушает твоего покоя. Пусть Ганс проведет вторник на масленице как ему вздумается, ее это не волнует, она уверена, что мысленно он всегда с ней. Три дня пусть оба, и он и она, поживут раздельно, каждый сам по себе, а в среду, на первой неделе поста, они радостно соединят свои жизни. Она с особой ясностью и без всякой горечи оглядывает сейчас свое прошлое и так же прямо и честно смотрит в глаза будущему… Студент и студентка связывают себя узами брака. Хорошо, что Гансхен послушал ее. Она любит его, сильнейшего из них двоих, склоняется перед ним. Она уверена в нем. Откуда же взялась вдруг тоска, горячее желание, чтобы он, он, а не юный Магнус шел рядом? Теперь ей казалось, что, проведи она эти три дня в полном одиночестве, которое и было предлогом и целью ее поездки, она чувствовала бы себя прекрасно. Все же она, вероятно, не выдержала бы. Поэтому она рада встрече с этим парнем, она благодарна ему, этому серьезному мальчугану, возомнившему себя мыслителем. В ней проснулся материнский инстинкт, матриархальное начало, как говорил, подтрунивая, Ганс, стремление пригреть под своим крылышком маленького мальчика. Какой укоризненный взгляд бросил бы на нее Магнус, если бы подозревал, о чем она думает… Ева была довольна, что он молчит. Кто знает, какие проблемы сейчас решает Магнус, этот юноша с умным лицом, с глубокой вертикальной складкой на лбу. По сути дела грустно: всего двадцать два года, а он, так и не созрев, словно уже увял. Ей стало жаль его, и, пока они шли и молчали, в них росло чувство товарищества, чувство общности, что-то теплое, надежное, отчего светлый день казался еще светлее. Они дошли до перекрестка. Это послужило предлогом для разговора — сначала чисто делового. Направо поднималась крутая тропа, терявшаяся вскоре в лесу, на ней виднелись редкие следы человеческих ног. А прямо, параллельно миниатюрным рельсам узкоколейки, вдруг оказавшейся перед путниками, шла все та же протоптанная дорога, и Магнус, не сверившись, к сожалению,
Она начала расспрашивать о его жизни, о его друзьях, и он отвечал застенчиво, почти против воли, но счастливый ее участием к нему. Из его многословных, расплывчатых ответов она представила себе его жизнь, чисто интеллектуальную, лишенную обычных радостей, без молодости и без свершений, а главное — без любви. Он и не знал, что может быть иначе. Он вовсе не чувствовал себя обойденным. Друзья, близкие ему по духу, книги, много говорившие его уму и сердцу, — вот что он называл своими самыми большими радостями, а музыка, оперы Рихарда Вагнера, которые он слушал в Мюнхене, приносит ему море счастья. Живопись не вызывает в нем особых эмоций — о, он знает себя, он регистрирует все четко и ясно.
А дружит ли он с женщинами, спросила Ева. Нет, он не ищет знакомства с ними, женщины ему не нужны. Толчка мыслям они не дают, какой же в них прок?
А любовь? Ах, боже мой, он не уверен, способен ли он любить, да и вправе ли ожидать любви; жизнь мыслителя и любовь редко совмещаются, во всяком случае, ни один философ не был женат, кроме Сократа, которому, как известно, довольно-таки «ксантиппно» жилось. Да, однажды он уже был влюблен, он по-настоящему любил, если любовь означает радостную готовность принять из рук молодой девушки свою судьбу, какова бы эта судьба ни была. Пусть говорят что угодно, но у него именно такое представление о любви, о подлинной любви. Он, быть может, не очень активен, он в общем человек не бурного темперамента, скорее флегматик — таким уж он уродился. Не повезло ему, понятно. Но главное ведь не в этом; несмотря ни на что, он благодарен своим близким. Какой, в самом деле, грубый предрассудок считать неразделенную любовь несчастьем только потому, что она приносит страдание. Прежде всего, совершенно не логично полагать, что любовь всегда и непременно встретит ответное чувство, что она дает право требовать его, а затем — для молодого человека несчастная любовь является скорее счастьем. Почему? Да потому, что страдание — чувство гораздо более сильное, чем страсть, и потому, что оно, это жгучее чувство, потрясает всего человека, не дает ему успокоиться, гонит его вперед и вперед. Человек раздирает душу на части, стараясь избавиться от причины, по которой его не полюбили, стараясь совершенствоваться и силой мысли облагородить, углубить свои восприятия. Он, Магнус, наблюдал на своих школьных товарищах, как даже способных юношей опошляет успех у девушек.
Она запротестовала; его рассуждения показались ей экзальтированными и фальшивыми; все оттого, вслух сказала она, что обычно причину зла ищут в партнере, а не в себе самом.
— Да, я ищу его в партнере, — ответил он просто.
Тогда непонятно, почему же он совершает эту прогулку? Природа тоже, очевидно, ничего не говорит ему, не затрагивает ни ум, ни сердце?
Разумеется, услышала она в ответ, он ничего не может взять у природы, он знает, что здесь он беспомощен, ведь он не художник и не сентиментальный обыватель; но, во-первых, врач прописал ему движение, а во-вторых, так изумительно хорошо и связно думается на ходу, в этой тишине. Он решил еще раз до последней детали продумать свою статью «О воспитании и мышлении», раньше чем браться за перо. Ему хочется отшлифовать статью так, чтобы она стала прозрачной, как лед, чтобы сквозь строки ее чувствовался зимний день.
Весь этот восторженный и трогательный вздор не выливался в плавную речь, наоборот, юноша говорил запинаясь, приглушенным голосом, помогая себе смущенными жестами, глядя куда-то в пространство.
На каком он семестре? — спросила девушка.
— Нет, не на первом, — ответил он, — уже на втором.
Короче говоря, ей было очень жаль его, жаль потому, что он лишен счастья молодости и все же так мужественно пытается скрыть это. И, рискуя ранить Магнуса, она спросила, целовал ли он когда-нибудь девушку; спросила легким тоном, с искорками смеха в глазах.
Он сильно побледнел и замолчал. А потом ответил «нет», потому что он-де человек правдивый и потому что не ответить даме невежливо.
Она помотала головой; это был жест сострадания и глубокого протеста против бессмысленной борьбы, которую общественные условия и ограничения навязывают талантливой молодежи. Перед нею юноша двадцати двух лет, а он беднее любой крестьянки, любого подмастерья — он живет без страсти, без поцелуя…
Ни Магнус, ни Ева не находили уже ничего необычайного в том, что они так откровенно говорили друг с другом о своей жизни, что между ними так быстро перекинулся мост взаимного понимания, а ведь еще два часа назад они даже не были знакомы. И девушка тоже рассказала ему о себе. И в ее жизни также было мало радостного. Беспокойная, неровная юность, любящие родители, которые старались отвлечь дочь от настоящей, полноценной жизни, насыщенной духовными интересами, и вовлекали ее в водоворот светских удовольствий, не приносивших ей никакой радости. Лишь незадолго до совершеннолетия она вышла из повиновения.
Он кивал, поддакивая; он все понимал, больше того—. видно было, что он переживает вместе с ней тоску, грусть и мечты, о которых она говорила. Она рассказывала, что ночью ложилась на голый пол, только чтобы почувствовать себя свободной: мягкая постель казалась ей символом всей ее жизни. Она пыталась проникнуться верой в бога, но из этого ничего не вышло. Тогда она воспылала страстью к одному уже немолодому человеку, и это ей удалось больше.
В своих вопросах и коротких репликах, которые были вызваны желанием все объяснить и оправдать, Магнус обнаружил большую человечность и тонкое понимание вещей, хотя уже было установлено, что он не психолог. С каждой минутой этот юноша был ей все милее. Ей захотелось порадовать его, согреть душевно, но она не знала, как это сделать. Она ясно видела, что его сухость — результат надуманного образа жизни, что эта судорожная скованность вовсе не от природы. Насилие над собой и строптивая воля заставили его оледенеть.