Рахманинов
Шрифт:
Он немедленно снесся с лондонским импрессарио Иббсом и наложил свое «вето» в первую очередь на заглавие книги. «Снимите его, и тогда можете писать все, что вам угодно!»
Риземан впал в отчаяние. Именно заглавие — счастливая находка издателя. Он, Риземан, разорился от затрат на переводчика. Наконец у автора разыгрался жестокий приступ грудной жабы. Боясь, как бы Риземан не умер (что и случилось год спустя), Рахманинов забросил все дела и сам принялся за работу.
Горько сетуя и чертыхаясь, композитор трудился над собственной биографией. Книга от этих трудов едва ли выиграла, но выглядела теперь хотя бы чуточку скромнее.
«Книга
Когда же, наконец, этот ненужный труд был завершен, лето пошло на убыль, и он понял, что время садиться за рояль.
— Вы не устали, Сергей Васильевич?
— Я устал? Нет. Совсем нет.
Чего только он не играл! Но на «бис», почти как правило, — «Тройку» Чайковского, «Контрабандиста» Щумана, иногда свои «Маргаритки» и обязательно — фатальный Прелюд до-диез минор.
Лондонский пианист Бенно Моисеевич рассказал композитору о письме одной титулованной дамы, просившей исполнить прелюд. При этом она спрашивала: «…выражает ли прелюд агонию человека, еще живого, которого заколачивают в гроб гвоздями?..»
Глаза Рахманинова весело блеснули из-под тяжелых век.
— Если прелюд рисует ей такую картину, — сказал он, — я на вашем месте не стал бы ее разуверять.
В артистической, как всегда, была толпа. Рахманинов стоял прямо, пожимая руки, подписывал программы, стараясь ничем не показать того, что он едва стоит на ногах от усталости. Люди шли нескончаемой вереницей: пугливые девушки, не в силах промолвить ни слова, протягивали руки в поношенных перчатках, дряхлые русские старички благодарили за «Московские колокола» (опять прелюд!) и бормотали что-то невнятное, имевшее смысл полвека тому назад. Мальчишка с артистической шевелюрой глянул на музыканта снизу вверх, как на колокольню, и пискнул: «Я тоже играю Аппассионату!»
Они утомляли его. Но жить без них он не мог.
— Я не буду хорошо играть, если меня запрут в сигарном ящике, — сказал он однажды. — Мне нужен контакт и живые люди.
Наконец Сенар был готов.
«Все еще пока голо, — писал композитор Сомову, — но на некоторых деревьях уже видны нежные почки. Это значит, что мы приехали в самое любимое мое время. Каждый день буду наблюдать, как распускаются цветы и деревья…»
Солнце сияло на глетчерах и снежных полях, венчавших зубчатые гребни на том берегу. И все это опрокинутое лежало в тихом зеркале не тронутой ветром озерной воды.
Радость пришла (пусть ненадолго!) в награду за долгие годы борьбы и труда. В ушах звучали страницы еще не написанной партитуры. Но он знал, что следом придет еще что-то, может быть самое важное для него.
В комнаты через широкие, без переплетов, окна косыми снопами падал весенний свет на мебель и желтые квадратики паркета, натертого до зеркального блеска.
Еще не схлынула волна первой радости, как у ворот затрубил грузовой автомобиль. Рабочие бережно внесли в вестибюль обернутый в бумагу великолепный концертный рояль — подарок Сергею Рахманинову от Фредерика Стейнвея.
В мае пришлось уехать на две недели в Париж ради пустячной операции, а затем на месяц на озеро Комо. Но и во сне и наяву он видел один Сенар, представлявшийся ему самым безмятежным уголком на земле.
Европейское
Первого июля 1934 года Рахманиновы вернулись «домой».
Странно и как-то неправдоподобно звучало в ушах это слово. Вскоре приехали Ирина и Татьяна с мужем. Сенар пережил второе рождение.
А еще через день-два композитор с головой ушел в работу.
Уезжая в Европу, он просил Сомова выслать ему несколько партитур: «Китеж», «Всенощное бдение», «Золотого петушка».
Но вместе с партитурами прибыли два письма, засланные в Нью-Йорк.
Их получение вызвало у Рахманинова давно небывалый прилив творческих сил.
Одно письмо было от Коутса. Он с радостью сообщал, что бойкот отошел в прошлое и сочинения Рахманинова вновь зазвучали на эстрадах Советской России.
Второе — из Москвы от Владимира Вильшау. Он рассказывал о концерте в Большом театре. В программе были «Прометей», «Поэма экстаза» Скрябина, а во втором отделении — хоры Мусоргского и «Три русские песни» Рахманинова.
«Я сидел во втором ряду, — писал Вильшау, — занавес поднялся. На сцене был оркестр. За ним в два ряда сидел хор. Второй ряд встал. Молчание — ни кашля, ни шелеста. Мое сердце стучало. Голованов поднял палочку почти внезапно. Громко прозвучали мужские голоса. «Через речку, речку быструю», потом женские — с тоской и досадой — «Эх, Ваня…» Но когда на ускоряющемся пиччикато полилась третья — «Белилицы, румяницы вы мои», я просто онемел. Душа не вынесла больше, и слезы покатились по моим щекам. Не могу сказать, как глубоко я был потрясен. Поцеловать тебя мало за эти песни. Только человек, страстно, самозабвенно любящий свою родину, мог их написать. Только человек русский до глубины души. Я первым закричал «Бис!». Успех был огромный, и хор повторил их».
Едва ли еще кому-нибудь из русских музыкантов довелось с такой поистине трагической силой выразить всю глубину невыплаканной женской доли.
Может быть, музыка «Белилиц» возникла и тайно жила в сознании композитора задолго до того, как он впервые услышал слова.
Откуда они, эти занимающие дух подголоски виолончелей?
…Только было всей моей-то тут беды: У соседа на беседе я была, Супротиву холостого сидела, Холостому стакан меду поднесла…Может быть, они пришли к нему в серых осенних сумерках вместе с дымом полевого костра еще там, там, в немыслимые годы, в отъезжем поле за Ивановкой? Или он услышал их в своем встревоженном сердце в лунный вечер на далеком степном переезде?..
Глава четвертая «СВЕТЛИЦА ТИХАЯ»
Лето 1934 года сулило композитору творческую удачу, и на этот раз обещание было выполнено. За семь недель Рахманинов создал одно из наиболее блестящих своих произведений — Рапсодию для фортепьяно с оркестром на тему скрипичной пьесы Николо Паганини. Тема в свое время была уже использована Листом и Брамсом.