Рахманинов
Шрифт:
Но последняя, завершающая страница вариаций исполнена как бы тихого раздумья перед нерешенной загадкой молчаливого ожидания, может быть, надежды. Что там дальше за приотворенной дверью?.. Столь необычное завершение крупного замысла чем-то напомнило Свану заключение «Колоколов».
Окончив играть, Рахманинов о чем-то задумался, потом взглянул на завороженного слушателя и опустил глаза на свои пальцы.
— Сосуды начинают лопаться, образуются кровоподтеки, — проговорил он тихо своим медленным низким голосом. — Дома я помалкиваю об этом. Но это может случиться в любом концерте. Тогда несколько минут
После первого исполнения вариаций в ноябре известный критик и теоретик Яссер пророчил, что «новое сочинение, бесспорно, займет одно из крупнейших мест в вариационной литературе и будет заигрываться пианистами до потери сознания».
Но он ошибся. И по сей день Вариации на тему Корелли — одно из глубочайших и, быть может, прекраснейших сочинений Рахманинова — незаслуженно остаются в тени.
Зимой композитор писал Метнеру, что проиграл Вариации примерно пятнадцать раз, но только одно исполнение было хорошим. «Мною руководит кашель в публике, — писал он. — Когда кашель усиливается, я склонен сократить количество вариаций. В одном городишке кашель был так силен, что я сыграл только десять. В Нью-Йорке я довожу до восемнадцати. Впрочем, я думаю, Вы будете играть все двадцать и не захотите кашлять…»
Он закончил письмо шутливо, слегка перефразируя слова пушкинского Варлаама: «Плохо, сыне, плохо! Ныне христиане скупы стали, деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают…»
Апогеем сезона был концерт в Чикаго. В программе «Остров мертвых», этюды-картины, Третий концерт.
В одном порыве поднялся весь зал. Все оставались стоять, покуда оркестр отгремел свои фанфары и после того как Рахманинов вывел к рампе дирижера Стона.
«Никогда в жизни, — писал рецензент, — я не видел такого восторга ни в симфоническом, ни в камерном концерте, ни в опере. И никогда, по моему глубокому убеждению, успех не был таким заслуженным. За непреходящую красоту этой музыки, которую он внес в духовные богатства мира, радость всегда будет жить в нашей благодарной памяти».
Почти накануне отъезда в Европу Рахманинова посетил Иосиф Яссер. Беседа шла о разработанной Яссером 19-ступенчатой тональной гамме. Рахманинов в разговоре вскользь выразил сомнение в правильности пути, избранного современными композиторами, и в их искренности. Яссер возразил, что новое в музыке выражает прежде всего не чью-то индивидуальность, но безостановочный ход истории. Поэтому едва ли можно порицать за это современных музыкантов, живых и мертвых. Не кажется ли Рахманинову, что в наши дни несколько поздно сомневаться, скажем, в искренности Дебюсси или Скрябина!
Рахманинов проговорил, весь как бы погруженный в прошлое:
— Ну, Скрябин… это совсем особый случай…
Была необыкновенная теплота в интонации его голоса. Точно он пожалел рано ушедшего и, как казалось ему, «заблудшего» товарища юных лет.
Рахманиновы приехали в Швейцарию в конце марта 1932 года.
Будущий дом уже обрел свое имя — «Сенар» (Сергей и Наталия Рахманиновы).
Шли дожди. На площадке щебень, грязь, лужи воды.
Но к концу лета участок стал неузнаваем. Трава зазеленела, высадили в грунт лиственницы, клены, серебристые ели. Больше всего Рахманинов хлопотал вокруг берез,
В разгар всех этих событий, в мае месяце, Татьяна вышла замуж за Бориса Юлиевича Конюса. «Вот и старость!» — подумал музыкант с невеселой усмешкой.
Под конец лета он устал. Творческие замыслы были принесены в жертву будущему Сенару.
Финансовая депрессия в Америке и в Европе родила чувство всеобщей подавленности. Люди искали иных возбудителей.
«Огромный пустой зал… — писал Рахманинов. — А позавчера на футбольном матче было пятнадцать тысяч человек. Через пять-десять лет концертов больше не будет… Армия голодных артистов будет маршировать в Вашингтон, где их будут избивать резиновыми дубинками. Так им и надо! Пусть не играют на фортепьяно и не занимаются чепухой…»
В сарказмах композитора было, по сути, очень мало веселого.
Совсем не в пору подоспел шестидесятилетний юбилей. Торжества были задуманы на широкую ногу. Но, едва речь зашла о публичном чествовании, концертная администрация почему-то воспротивилась. Устроители были возмущены и оскорблены. Однако пришлось смириться. Празднества ограничились поднесением лаврового венка после концерта и дружеским обедом в скромном ресторане.
Курьезная опечатка в одной из американских газет о предстоящем «восьмидесятилетии» композитора сперва насмешила его, но тут же напомнила, что годы идут.
Под конец сезона в Сан-Антонио произошло нечто напугавшее близких музыканта. Едва он кончил играть, острая боль пронзила его спину. Лишь после того как опустили занавес, ему помогли встать и уйти.
Во время болезни он с жадностью читал письма Чехова. Эти письма были неожиданностью для композитора и сделались неисчерпаемым источником радости до конца его дней. «Какое наслаждение! — повторял он. — Какой мудрый и прекрасный человек… И как жаль, что лишь после смерти я узнал, каков он был на самом деле. Но это естественно. Мы узнаем только после того, как теряем…»
Часто в сумерках, когда он закрывал глаза, ему слышался шум ветра среди молодых кипарисов и хруст морской гальки под неторопливыми шагами хозяина ауткинской дачи.
В Сенаре из россыпей щебня, гравия и битого кирпича поднимались стены и своды дома. На его проект вместе с архитектором он затратил не меньше времени и труда, чем на создание любой из своих крупных симфонических партитур. Деревья буйно зазеленели. Глаз уже угадывал основные массивы будущего парка.
Казалось, что все трудное уже позади и ничто не стоит более между Рахманиновым и его новым замыслом. Но все пошло прахом.
В хлопотах и трудах композитор почти забыл о существовании Риземана и его книги. Велики поэтому были ужас и недоумение музыканта, когда в одно прекрасное утро ему прислали сразу вторую корректуру внушительной книги на английском языке.
Одно уже заглавие просто ошеломило.
«Воспоминания Рахманинова, рассказанные О. Риземаном». Бесцеремонность и нелепые домыслы, которые автор пытался выдать за подлинные, дословные высказывания композитора, неуместные рассуждения о характере и привычках благополучно здравствующего человека показались последнему верхом человеческого бесстыдства.