Рахманинов
Шрифт:
И все-таки было бы непростительным заблуждением думать, что такие жестокие душевные встряски делали погоду в музыкальной бурсе. Напротив, они были скорее исключением, чем правилом. Старый опытный кормчий, Зверев искал совсем иных путей к сердцу своих «зверят». Так называемые «распеканции» он проводил обычно, не повышая голоса, обязательно в кабинете и при закрытых дверях. Но боялись их мальчики, пожалуй, больше, чем редких открытых вспышек зверевского гнева.
Когда, покончив с завтраком, Николай Сергеевич не спеша складывал салфетку и ронял как бы невзначай
Зверев садился за столом напротив, а за его спиной во всю стену красовалась многоярусная портретная галерея отцов и патриархов музыки. Они не были безучастными наблюдателями. От их лица Зверев и вел беседу, которую непокорный Леля называл про себя «вытягиваньем совести».
Толстый и важный Бах, Гендель, Глюк, мрачный Бетховен и печальный, саркастичный Мендельсон глядели на виновного с высоты уничтожающим взглядом. Их окружали веером совсем неприметные, но весьма ехидные старички в париках и буклях. Один только Моцарт с душевным сочувствием поглядывал на несчастливца: «Ах ты, бедняга!»
«Бедняга» ерзал в жестком неудобном кожаном кресле и испытывал не страх, а горький стыд. А Звереву только того и было нужно.
Так жила бурса день за днем, от понедельника до субботы. «Воскресенье — день отдохновения от трудов», — гласила надпись, выведенная в регламенте твердым и четким почерком через всю строку.
Николай Сергеевич, вышедший к завтраку в байковом халате, был совершенно неузнаваем. Его глаза лукаво улыбались.
«Хитрит!» — решил Сергей, глядя недоверчиво исподлобья.
Но добродушие Зверева было не наигранное. Он полагал естественным и полезным раз в неделю, в воскресенье, отпустить вожжи совсем, во всех мелочах, чтобы еще крепче подтянуть их в понедельник.
Сразу же после завтрака начинались звонки в прихожей. Приходили консерваторские товарищи, кадет Саша Скрябин, реже — застенчивый Федя Кенеман и почти каждый раз — Соля Самуэльсон. Мальчики играли в четыре, в шесть и в восемь рук, играли как хотели и что хотели, для своего удовольствия, не боясь упреков и замечаний.
Мало того, когда они играли при гостях Зверева, случалось и «смазать» порой. Но ни тени неудовольствия или раздражения не было на лице у Николая Сергеевича. Напротив, он захваливал их так, что музыкантов порой бросало в краску.
И само собой получалось, что нужно было играть как можно лучше.
Не проходило воскресенья без званых завтраков и обедов.
Артисты и художники, адвокаты и меценаты платили дань хлебосольству Зверева. Но чаще всего, разумеется, музыканты.
Танеев, Аренский, Пабст, Эрмансдорфер были в числе гостей постоянных. Зилоти же, когда он приезжал, вовсе за гостя не считали. До женитьбы он всегда останавливался у Зверева. Расспрашивая про Сергея, Александр Ильич слышал одни похвалы, не подозревая о пощечинах, которые тоже доставались на
Он заставлял Сережу играть и сам охотно садился за рояль.
В концерте Зилоти в Москве, когда в финале «Пештского карнавала» взволнованная публика начала подниматься со своих мест, чтобы убедиться, что играет один человек, а не целый оркестр, Сергей понял, что не случайно Франц Лист присвоил его кузену полушутливое прозвище «Зилотис-симус».
Превзойти эту игру казалось невозможным.
Но…
В декабре 1885 года на сотое представление «Демона» в Москву приехал Антон Рубинштейн. Еще накануне по классам и коридорам разнесся слух, что Танеев, как директор консерватории, просил Рубинштейна оказать консерватории честь, прослушав камерный концерт самых одаренных. Жребий пал на двух девушек-вокалисток и двух пианистов — Левина и Рахманинова.
Мальчики были хорошо подготовлены, но оба трусили отчаянно. Сергей играл Английскую сюиту Баха.
Накануне, по дороге в театр, Зверев еще подлил масла в огонь.
— Запомните этот день. Сегодня впервые в жизни вам суждено увидеть великого музыканта.
Рубинштейн стоял в боковом проходе, сутулясь, положив тяжелую, с квадратными пальцами руку на плечо Зилоти. Когда Сергей увидел темную гриву, венчавшую мощный широкий лоб, встретил хмурый, из-под нависших бровей взгляд, он совсем пал духом.
Однако все сошло как нельзя лучше.
Концерт кончился в четыре часа, а перед самым обедом Сергей случайно, выбежав на звонок в прихожую, очутился лицом к лицу с коренастым человеком в дорогой бобровой шинели. Резким движением стряхнув ее на руки подбежавшего слуги, он перевел глаза на Сергея.
— Ну что ж, — сказал он глуховатым голосом, — проводи меня в гостиную. — И добавил, совсем понизив голос: — Я плохо вижу.
Опомнившись от неожиданности, Сергей протянул руку.
«Он слепнет», — вспомнились ему слова Зилоти.
За кофе Сергей видел, как Зверев наклонился к уху Рубинштейна. Тот, нахмурясь, отрицательно покачал головой.,
— Ну ради мальчиков, Антон Григорьевич, — настаивал Зверев. — Пойми, что для них это значит!
Подумав, гость слегка наклонил голову. На рояле зажглись витые свечи.
Его хотели проводить, но он сделал нетерпеливое движение рукой. Встал и пошел сам неторопливыми твердыми шагами. В комнате сделалось так тихо, что было слышно тяжелое астматическое дыхание слепнущего льва.
Светящимся нимбом одела эту непокорную голову темная грива. И сходство могучей фигуры музыканта с поздними портретами Бетховена вспыхнуло с такой силой, что гости невольно переглянулись. Он медленно положил короткие толстые пальцы на клавиши.
Сергею в это время шел всего-навсего тринадцатый год. Он не мог еще ни оценить, ни сформулировать свою оценку услышанного.
Но феноменальный слух и память сберегли бесценные сокровища рубинштейновского мастерства, и много лет спустя он мог воспроизвести игру Рубинштейна в тончайших оттенках красок, придав звучанию скульптурные, почти осязаемые формы.